Великий распад. Воспоминания
Часть 9 из 13 Информация о книге
* * * Та группа лиц, что вовлекла государя в авантюру на Ялу – Безобразов, Абаза, Вонлярлярский, Матюнин, Алексеев и Куропаткин – без содействия Плеве цели своей не достигла бы199. Как ни тяготился уже государь влиянием Витте, это влияние, поддержанное влиянием кн[язя] Мещерского и робким, но явным оттолкновением от внешних осложнений тогдашнего министра иностранных дел гр[афа] Ламздорфа, эти три влияния, несомненно, победили бы влияния Безобразова с Ко. Положив свой авторитет на чашу весов тогдашнего настроения Николая II, Плеве склонил их в сторону решительных и пагубных действий. Перед Плеве были три задачи: удар по Витте, удар по Мещерскому и отвлечение общественного внимания от внутренних к внешним делам. После своего поражения в деле Зубатова у Плеве не было выгодной позиции для борьбы с Витте: книга этого последнего «О земстве» отрезывала у Плеве путь к нападению на Витте с фронта политического. К тому же в ожидании атаки именно с этого фронта Витте напряг все силы, чтобы в его ведомстве заглохли или притаились посеянные им семена вольнодумства. Он сократил деятельность Крестьянского банка, расширил операции банка Дворянского, приструнил и рабочих, и хозяев, и на всех путях к казенному сундуку поставил препоны, широко открыв этот путь лишь для сильных мира сего. С особой настойчивостью прильнул он к вел[иким] князьям Владимиру и Михаилу, к Воронцову-Дашкову, Половцову и друг[им] вельможам. Достать его из-за их спин было нелегко. Оставалось создавать враждебные Витте события и покровительствовать его врагам. Еще труднее для Плеве было справиться с безответственным шептуном кн[язем] Мещерским. Чтобы локализовать враждебное ему влияние Мещерского и сократить его безответственность, Плеве уговорил государя предложить издателю «Гражданина» пост министра народного просвещения. Но Мещерский его раскусил и отказался. Надо было, значит, создать и тут события, которые бы залегли препоной между царем и его ментором. И, наконец, внутреннее положение России. Мы уже говорили, что Плеве не делал себе на этот счет иллюзий: перед царем и его приближенными он еще позволял себе мечтать об успокоении и реформах. Но были 2–3 человека в его окружении, перед которыми он не скрывался. Один из них, нуждаясь в Витте (по перезалогу имения), ухаживал за ним и откровенничал. Витте так формулировал эти откровенности: – Карты Плеве по внутренней политике биты. Россия минирована. Тюрьмы набиты. Нарымский край перенаселен. Остаются еврейские погромы. Для этой цели в департаменте полиции работает типографский станок с провокационными призывами. Мы на вулкане. Остается одно – война. Плеве ведет к ней. С ним – наместник Алексеев и Куропаткин. Оба карьеристы, а Алексеев – вор. Безобразов – дурак, но честный. Он уже на заднем плане. Впереди – акулы. И – Вильгельм. Он один еще мог бы сдержать ход событий. Но ему не расчет. Он льстит царю и гарантирует спокойствие на западной границе. Вильгельм знает силу Японии. И я знаю. Но Вильгельм молчит, а меня не слушают… В эти дни 1903 года на Фонтанку к Плеве ездил весь Петербург, а на Мойку к Витте только банкиры и дельцы. Но Плеве был мрачнее ночи и, выходя на прогулку по Фонтанке между сонмом охранников, своей бледностью и блеском стальных глаз пугал. Свой трагический конец он предвидел. В свою бронированную карету не верил. Мог бы обойтись без личных докладов царю, сносясь по телефону. Из своего дворца на Фонтанке мог устроить форт Шамброн200. Когда-то, в 1863 г[оду], охотились так на «вешателя» Муравьева. Тот отсиделся. Мог отсидеться и Плеве. Но его точили злость и страх. Он не мог перенести мысли, что, покуда он в заточении, Витте с Мещерским и все враги его на свободе ломают ему шею. Опасность покушения бледнела перед этой. Лопухин (директор Департамента полиции) докладывал, что изловили последних революционеров. Азеф ручался в этом. А в руках были два секретных доклада о Витте и Мещерском. По телефону их не передашь. Кони у министра внутренних дел добрые. Кучер надежный. Карета стальная. До Варшавского вокзала по Фонтанке – рукой подать. Только вот зачем выскочили на Измайловский пр[оспект], а не подъехали к вокзалу сзади. Всего каких-нибудь тысяча шагов, но на этом клочке улицы трактир, и в нем распивает чай чуйка. Чуйка вперил взор в окно. И когда пара вороных влетела орлами на проспект, чуйка сорвался и коршуном сблизился с каретой. Взмах, взрыв, кони с кучером и козлами делают прыжок, а на месте кареты, министра – лужа крови, внутренности, обломки201. Глава VIII Тертий Филиппов Когда корабль тонет, совершенно разные люди ведут себя совершенно одинаково. Все обломки и весь мусор царской России последнего сорокалетия при пестроте индивидуальной, при разнице в очертаниях схожи друг с другом по своему отношению к власти, по своему самочувствию у кормила правления. Накануне назначения и на утро отставки они – люди, часто весьма симпатичные, честные, одушевленные; у власти – живые трупы, двойники и двойняшки. Как гигантский жернов, как страшная болезнь, власть нагоняла на них столбняк, превращавший индивидуумов в деревяшки. Много и часто думая над этим явлением, лишавшим меня друзей, когда они подымались к власти, я решил, что на российском Олимпе самый воздух заражен каким-то микробом, и что микроб этот, быть может, поднялся из питерских болот, два столетия культивировался в студне славянского безволья, пока не приобрел к концу 19 века свои смертоносные свойства. Типичные признаки отравления этим микробом я наблюдал и у Тертия Филиппова. Сын ржевского аптекаря, зауряд-чиновник Государственного контроля, Тертий (как его все звали) был известен в Петербурге как остряк, знаток русского искусства, церковного пения и попутно церковных вопросов. Никто и никогда не мог понять, почему же он не служит в Синоде и что было у него общего с цифрами? Он и сам этого не знал. Он прилип к большому бюрократическому делу, как ракушка к днищу корабля, и механическим усердием семинариста распух в большого чиновника. Усердие Тертия отличил еще создатель Государственного контроля Татаринов202. Кажется, он и выдвинул его в начальники своей канцелярии, а Сольский сделал своим товарищем. На этом и сам Тертий, и весь бюрократический Петербург считали его карьеру конченной: лица такого происхождения в ту пору еще не достигали высших ступеней власти. Да Тертию она была не по годам и не по плечу. Надев на седьмом десятке лет белые штаны, он весь отдался своему любимому занятию: церковному пению и церковным вопросам. Недурной знаток русской литературы, он принадлежал к кружку Погодина, дружил с Островским, Полонским, Майковым, Самариным, Самойловым, вообще, варился в соку русского таланта. Обладая изумительной памятью, он наизусть читал почти всего Пушкина, Мицкевича, Тютчева, был кладезем всякого рода «бон мо»[74], анекдотов, происшествий, – словом, в приятельском кружке был остроумен, занимателен, незаменим. Всегда розовый, жизнерадостный, аккуратно расчесанный, он был противоположностью пергаментного Победоносцева, которого ненавидел. Я помню интимные вечера в одном доме, где локоть к локтю сидели Тертий, Апухтин (поэт) и Петр Чайковский. Это было такое сплетение лирики с сатирой, серьезности с анекдотом, что голова кружилась. Помню, в детстве, встречу Тертия с Достоевским, – как Тертий острил, а Достоевский злобно молчал. Кроме пения и литературы, Тертий был еще специалистом по бильярду и по винту. На бильярде он обыгрывал маркеров, а в винте у него были лишь два соперника: Витте и Сущов. Когда они сходились за зеленым столиком, за зрелище это можно было деньги платить. В этом розовом семинаристе было пропасть талантов, кроме одного – таланта власти. И вот он попал к ней. Пост государственного контролера был самым ничтожным по диапазону творчества и самым сильным по диапазону разрушения (критика). Государственный контролер не ведал ничем и ведал всем. Его глаза и уши или, вернее, – его щупальца, были запущены во все ведомства. И всем он мог наделать кучу пакостей. Но особенно чувствительны к этим щупальцам были ведомства финансов и путей сообщения. А с установлением контроля фактического, т[о] е[сть] контроля не после, а во время производства расходов, ведомство это приобрело силу тормоза, останавливающего государственную машину203. На посту Государственного контролера приобрел свою известность гр[аф] Сольский – вельможа калибра Абазы. Он далеко не использовал довлевшей ему власти[75]. Но его уважали, побаивались, и всякого рода «панамы»204, хотя при нем и раскрывались, огласки не получали. Чуть-чуть не разразился скандал с Анненковым (строителем Закаспийской дороги)205, и то по усердию Тертия. Но Сольский его замял и огромные бреши в казне, учиненные этим не признававшим над собой контроля генералом, кое-как замазали. Совсем особая эра началась при Тертии. На пост государственного] контролера метил друг вел[икого] кн[язя] Владимира Александровича – Половцов. Этому богачу, выстроившему для своих проездок верхом собственный манеж и проигрывавшему миллионы русского золота в Монте-Карло (там его чуть не убил и ограбил Гурко), не доставало только власти. Вот этот каприз Половцова и подарил России Тертия. Александр III-й не выносил интриг и недолюбливал меценатов. На просьбу брата он сначала склонился, и Половцов уже принимал поздравления. Но кн[язь] Мещерский, друг Тертия, осведомил государя о половцовском триумфе, и Тертий был спешно вызван в Аничков. Там государь ему сказал: – Против вас интрига, и потому я вас назначаю государственным] контролером206. Половцов тотчас же укатил в Монте-Карло, а Тертий переехал из 5-го этажа Подьяческой в особняк на Мойке. На первом министерском рауте, показывая друзьям свои апартаменты, он, подсмеиваясь не то над собой, не то над апартаментами, говорил: – И этого всего хотели меня лишить… Заказав себе новый сюртук, а жене – новое платье, Тертий из певчего и балагура превратился в олимпийца. * * * Превращение это лишило Петербург оригинального, сочного и красочного собеседника-всезнайки, винтеров – классического игрока, меня – партнера на бильярде; зато прибавило на Олимпе одним богом больше, едва ли не самым надутым и злостным. Ржевский мещанин во дворянстве повторил историю мольеровского героя. Скорпионы своей власти он направил на отмщение и сладострастные укусы. Как и Плеве, Тертий-министр вспомнил все унижения своей тернистой карьеры, всю российскую горечь пасынка власти. У Плеве была виселица, у Тертия – контрольный клещ. Он вонзал его всюду, куда влекла его личная месть или потребность упиться чужой болью. Окружив себя злостными ищейками, поднявшимися, как и он, из мещанства, Тертий направлял эту стаю голодных гончих всюду, где подымался пульс жизни, где оживали омертвелые ткани, где личная инициатива и талант могли сулить обогащение. А так как эпоха его властвования совпала с материальным российским расцветом – постройкой дорог, заводов, эмансипацией капитала, – контрольным гончим было где разгуляться. «Начеты» так и сыпались на ведомства. Работа тормозилась, инициатива падала. Возведя на должность генерал-контролера железнодорожной отчетности крошечного, но самого злого контрольного пса, некоего Маликова207, он почти остановил постройку железных дорог. Бесчисленные скорпионы терзали постройку портов, элеваторов, шоссе, очистку рек. И только военно-морское ведомство под флагом обороны страны кое-как отбивалось от этих скорпионов. Тертий, кажется, сам был честен, но его свора гончих в силу постоянного трения о чужие миллионы, под постоянным соблазном схватить или выпустить, задушить или дать жить, кончила тем, чем и все на Руси – развратилась. Контролеры стали брать взятки. И началась свистопляска, победителями из которой вышли одни банкиры с их папой – Витте. Отношения двух обитателей Мойки – Тертия и Витте, были своеобразны. Оба они друг друга боялись, и оба друг друга подсиживали. Так же играли они и в винт. Я помню эти схватки за зеленым столом. Разберут, бывало, карты, сложат их и уж больше не заглядывают. Тертий вопьется глазами в Витте, Витте в Тертия; у одного во взгляде лукавая насмешка, у другого (Витте) – петуший наскок. – Шлем в пиках! В трефах! Без козырей. Взгляды, как два клинка, скрестились, сверкают. Тертий почти шепчет. Витте сипит. Отовсюду сбегаются поглазеть на дуэль гигантов. Секундная пауза. И вот – большой без козырей! Игра за Витте. Розыгрыш бесподобен. Но плетью обуха не перешибешь. Витте без трех… Тертий подсидел… В делах государства Тертий не раз подсиживал озорного Витте; но загрызть его не мог и не решался. Матильда Ивановна Витте не пропускала журфиксов Марии Ивановны (супруги Тертия); а купленное Тертием на «выгодных условиях» Гогенлоевское имение требовало постоянных ссуд. Вот почему при Тертии на Мойке было спокойно. Тертий не препятствовал не только «реформам» Витте (а он единственный мог их замедлить), но и «делам» мадам Витте. Свистопляска строительства и грюндерства, озолотившая родных и близких Витте, при Тертии еще сгустилась. Особенным треском ознаменовалось железнодорожное строительство мужа сестры мадам Витте, некоего Быховца208. В дни ухаживания Витте за мадам Лисаневич, на которой он женился, Быховец был ничтожным техником на шоссейном участке гор[ода] Новгорода. Он не был даже инженером, и скудное жалованье свое пополнял, как и все, «доходами». Женитьба Витте отверзла чете Быховцов врата рая. Шоссейному технику вручили сразу постройку железной дороги. Быховец ничего не смыслил в постройке, но твердо усвоил нормы строительных доходов (от 5-10 процентов с подряда). Построив так первую маленькую дорогу и возведенный без экзамена в звание инженера путей сообщения, Быховец получил стомиллионную постройку Пермь-Котласской жел[езной] дороги (при Кривошеине). Один из подрядчиков этой дороги, инж[енер] Бак, нажил там такие миллионы, что отхватил часть их на издание кадетской газеты «Речь»209. На аншлаге ее так и продолжало стоять до заката ее: «Основана Баком». Когда же Быховцу робко замечали, что процент в пользу начальства немного высок, он заботливо отвечал: – Вы же знаете, с кем я должен делиться… Дорогу построили отвратительно, но Быховец переселился на Миллионную, завел автомобили, детей воспитывал в Лицее. Тертий, как и весь Петербург, это знал, подшучивал, острил, но начетов на Быховца не делал. И, живя на Мойке вверх, плыл по течению вниз, в хоромы Витте. * * * Не то было с другими министрами, особенно теми, чьи жены манкировали журфиксами на Мойке. Тертий скушал не одного из них. С особенным смаком проглотил он министра путей сообщения Кривошеина. Этому министру он не мог простить его светскости, богатства и министерского дворца на Фонтанке. Кривошеин взобрался на Олимп после Тертия, никакого стажа не прошел, но развел такую пышность, перед которой побледнели рауты и журфиксы Тертия. К тому же Мария Петровна (супруга Кривошеина) манкировала Марию Ивановну – супругу Тертия. И начался бой, завершившийся скандалом и ломкой костей Кривошеина210. Дряхлея и просачиваясь ядом злости, Тертий, как тарантул, бросался решительно на всех, даже на своих благодетелей. Так, он едва не перегрыз горло сотворившему его кн[язю] Мещерскому и пытался задушить «милейшего Дурново». Не давал ему спокойно властвовать и Победоносцев. Ревность к нему возгорелась у Тертия еще когда он был подручным Сольского, пел на клиросе и считал себя первым в России церковником. Еще с тех пор Тертий шушукался с епископами и митрополитами, оппонировавшими обер-прокурору. Был он сторонником патриархата и, во всяком случае, церковной эмансипации от Синода. В церковной иерархии у него было много друзей. Про Тертия ходил такой анекдот: исповедуется юная грешница. Так, мол, и так – согрешила. – С кем? – любопытствует исповедующий. – С Тертием Ивановичем… – Ну, с ним можно… На посту обер-прокурора Синода Тертий, быть может, поднялся бы до истинного творчества, создал бы если не «живую», то полуживую церковь. Весь его внешний облик вместе с внешним благочестием свидетельствовали о том. Как государственник Тертий не достоин был развязать ремня обуви Победоносцеву, но как живая, яркая личность оставлял его за флагом. У Тертия был типичный, ему одному свойственный, шелестящий смешок, которым он сопровождал свои эпиграммы, анекдоты и эпитафии. Смешок этот казался мне добродушным, покуда Тертий не попал на Олимп. Там он превратился в змеиное шипение. Тертий-министр двигался, как икона – нес себя, как священный сосуд. У него, как и у гр[афа] Д. Толстого, был сын, в которого он также был влюблен, – находил в нем гений Суворова, Наполеона. Подрастя, сын предпочел карьеру дельца лаврам Наполеона211. Супруга Тертия – доброе, простое существо – на старости лет открыла в себе гений вышивания. Дочери тоже, кажется, на чем-то воссияли212. Словом, у гробового входа этот аптекарский ученик познал себя не только рожденным для власти, но и родившим потомство, отмеченное перстом Божьим. У него не было мании величия патологической, как впоследствии у Протопопова (страдал он лишь от обжорства), но была мания величия психологическая. Умер он, многое взбудоражив, отравив, разрушив и решительно ничего не создав. С ним умер обломок не только старой русской власти, но и старого русского остроумия, ценитель и поощритель таланта. Глава IX Кривошеин, Хилков, Рухлов Эта троица, сменяясь, с лишком 20 лет правила российским транспортом. Исторической роли не сыграла, но чрезвычайно выпукло отразила черты упадочной эпохи. Как показатель культурного подъема страны и экономического ее развития, пути сообщения всюду являются одним из существеннейших факторов управления, привлекая к себе творчество и инициативу. В России эта отрасль народного труда была почти вырвана из круга творчества, почти разобщена с другими отраслями, отданная в кормежку «зеленому канту». Господа инженеры путей сообщения еще со времен гр[афа] Бобринского213 образовали как бы кагал, непроницаемый для простых смертных. Путейцы, или, как их после кукуевской катастрофы214 назвали, «кукуевцы», стали полновластными хозяевами не только техники транспорта, но и экономики его. В их компетенцию отнесены были не только рельсы, вагоны, паровозы, но и решение вопросов – куда проводить дороги, что и как по ним возить? Концессионная система, сблизив их с денежными тузами (Поляковы, Половцовы, Кокоревы, Мамонтовы), создала мощный хищнический аппарат государства в государстве, презиравший всяческие правовые нормы и захлестнувший нервную систему страны. Путейцы выдвинули своих богов – Кербедза, Салова, Печковского – и эти боги, хотя и без министерских портфелей, являлись фактическими владыками ведомства. После крушения у Борок Александр III пытался путейскую стену проломить. На зазнавшихся путейцев был выпущен злой бульдог – пресловутый ген[ерал] Вендрих. Царь сам им руководил и облек его неслыханной властью. Бульдог загрыз немало путейских тузов, расшвырял ведомство, многих свел с ума, но… круг путейцев сомкнулся, и окровавленный пес едва из него выскочил. Защемленное между вонючей Фонтанкой и ароматными кущами Юсуповского сада, пропитанное миазмами давивших на него справа – Александровского рынка (толкучки), слева – соседней ночлежки, путейское ведомство гнило. Тогда вот на него выпустили Витте, – гораздо более умного и наглого, чем Вендрих. Но Витте пролетел по ведомству метеором, а заменил его ничтожный делец Кривошеин. И начался тот тягучий, в течение двух десятков лет, распад живого органа страны, который теперь доконали большевики. Кривошеин был ростовским Кречинским215. Он там и предводительствовал, и председательствовал и, вообще, в этом хлебном крае делал дела. В счастливое воеводство над Екатеринославской вотчиной «милейшего» Дурново Кривошеин снабжал воеводу деньгами и икрой. Свои запутанные дела он поправил женитьбой на Струковой. Отяжелевший от достатка, но жадный до власти, перевалил в Петербург. И здесь в роскоши, на широком досуге стал, поучая всех уму-разуму, ждать случая. «Милейший» Дурново – тогдашний министр внутренних дел – хоть и должник Кривошеина, не торопился с ним рассчитаться: уж очень неказиста была репутация у его кредитора. Кривошеин приластился к кн[язю] Мещерскому, Витте, Тертию. Он был шармером, обладал житейским опытом, умом. Его обеды и рауты вскоре прогремели. О Кривошеине заговорили. Но Дурново все упрямился и, чтобы отделаться от назойливых просьб, предложил ему пост – всероссийского ветеринара. Кривошеин поморщился, но принял. Однако по пути к Главному ветеринарному управлению его перехватили и сделали министром пут[ей] сообщения. Оказывается, Витте, покидая это ведомство и боясь иметь своим заместителем бульдога ген[ерала] Вендриха, указал государю на Кривошеина. Так ростовский Кречинский попал во всероссийского перевозчика. На Фонтанке, в резиденции министра путей сообщения, Кривошеин испытал то же перерождение, что и Тертий на Мойке – облекся в тогу вседержителя. Но богатство и родство подбросили его еще выше Тертия. Маленький человек с пушистыми усами и вкрадчивыми движениями обходил ампиристые залы Юсуповского дворца, как дорвавшийся до курятника кот. И начал править. Путейцы поначалу струсили. Прикинулись дурачками, ахали над мудростью пенкоснимателя. Но вскоре все вошло в норму. Салов с Печковским поняли, с кем имели дело. Несколько новых назначений из лиц, нужных Кривошеину, и несколько новых жел[езных] дорог, спроектированных к усладе Кривошеина и близких к «сферам» вельмож, показались путейцам не слишком дорогой платой за отвоевание опрокинутых Витте их державных прав. Путейцы наладили для «реформатора» новый орган управления – водяную и шоссейную инспекцию – и допустили на пост главы инспектора друга министра, лизоблюда и забубенную головушку, Бухарина216. Когда у Кривошеина спрашивали, что общего у Бухарина с водами, он, лукаво ухмыляясь, отвечал: – Бухарин – член речного яхт-клуба… Заведует там яствами и питиями… В отплату за эту любезность путейцы потребовали от Кривошеина смещения с поста главного инспектора жел[езных] дорог ненавистного им Вендриха. И на пост этот, к великому путейскому удовольствию, по протекции импер[атрицы] Марии Федоровны был назначен добрейший, деликатнейший кн[язь] Хилков217. Собственно говоря, этим кривошеиновские реформы министерства и исчерпались. Ведомством овладели его старые хозяева, а Кривошеин, наладив свою церемониальную часть и основав в доме министерства «собственную» церковь, стал «объезжать Россию». Помпа этих объездов и стоимость их, превзойдя все бывшее до сих пор, обратили внимание двора. С другой стороны, шармер, начхав на своих покровителей: Дурново, Мещерского, Витте и Тертия, стал вести «собственную политику». Его супруга в подражание Матильде Ивановне Витте устроила у себя «малый двор». И вот, покуда Юсуповский дворец надувался, норовя перерасти дворцы других министров и даже великих князей, над ним собралась гроза. И разразилась она, когда ни ростовскому Кречинскому, ни его домочадцам об этом не снилось. В день кривошеинского тезоименитства и освящения новой церкви, в пышном зале дворца появилась скромная фигурка Танеева (управляющего канцелярией государя)218. Убежденный, что этот царский посланец привез ему царское поздравление, Кривошеин бросился к нему. На крепкое и почтительное пожатие Танеев ответил: – Его величество изволили повелеть вам подать в отставку… Кривошеину сломал шею Тертий Филиппов. Но он был лишь оружием в руках Витте. Шармер уже не нужен был временщику. Опасный Вендрих был уничтожен, путейцы склонились под десницей Витте, а близкий к Матильде муж ее сестры, Быховец, уже был возведен Кривошеиным в ранг путейца и уже строил прибыльные для семьи м-н Витте, но убыточные для государства железные дороги. Мавр сделал свое дело. При том же он обнаглел. И вот Витте ткнул нос Тертия в путейскую «панаму». Одна из казенных железных дорог, оказывается, купила у деверя Кривошеина, Струкова, рощу. Сделка была подписана в министерском доме. И, хотя покупка эта для железной дороги была выгодна, Тертий сделал царю такой доклад, что Кривошеину не дали даже отпраздновать своих именин. С него сняли придворное звание. Судившая впоследствии Кривошеина специальная высшая комиссия поставила ему в вину еще поставку из его имения дров на железную дорогу и проведение новой железной дороги через мест[ечко] Шклов, принадлежавшее Кривошеину. Но потом оказалось, что контракт на дрова был заключен до назначения Кривошеина министром, и дорога настаивала на его выгодности, а новой железной дороге тоже выгодно было идти на Шклов. Кривошеина частично реабилитировали, но поста не вернули. Став вновь хлебосолом и болтуном, Кривошеин кончил свои дни в особняке Васильевского острова, не переставая жаловаться на несправедливость судьбы и надеяться на возрождение…