Морок
Часть 12 из 20 Информация о книге
19 Во второй половине ночи к храму стали проскальзывать люди. Двигались они стремительно и осторожно. Держались темных закоулков, замирали даже при дальнем звуке микроавтобуса или фургона. Освещенную улицу перед храмом одолевали коротким броском и ныряли, как в спасительную заводь, в полумрак церковной ограды. Переводили запаленное дыхание, крестились вздрагивающими руками и облегченно поднимались по ступенькам паперти. Храм стоял распахнутым настежь для всех, кто искал в нем спасения, кто не поверил, что в городе вспышка вируса. Проснулся в людях истинный атавизм, и они, гонимые страхом, желанием спастись, спешили туда же, куда спешили во все времена их дальние предки – под защиту креста и церкви. Народу собралось много. Старики, женщины, ребятишки. Перемешались лишенцы, твердозаданцы, маячили даже активисты. Одни безучастно сидели на полу, другие ходили по храму, третьи беспрерывно молились и над всеми над ними, такими разными, звучал успокоительный голос отца Иоанна: – Дух человеческий не знает градаций. Он един. Бог един для всех нас, потому что все мы – дети Его. Так проникнемся Его любовью и в час тяжелого испытания вспомним, что мы равны перед милостями Его и наказаниями. Не оставим в сердце места ненависти и отдадим свою любовь тем, кто рядом с нами. Поддержим слабых и отчаявшихся, поделимся водой и хлебом, и станем все вместе просить Всевышнего о милости к нам… Простые, понятные слова отца Иоанна сближали людей, оказавшихся в этот час в храме. Среди них уже не было ни лишенцев, ни твердозаданцев. Отныне в храме находились только люди. Они, движимые состраданием, теснее подвигались друг к другу, делились небогатой едой, успокаивали плачущих ребятишек и, видя в ответ точно такое же участие, невольно задавались простой мыслью: «Да кто же это нас разделил? Как получилось так, что нас разделили?» Юродивый, отбившись от санитаров, вошел в храм и не понял сначала, что здесь происходит. Многолюдье в столь поздний час его удивило. Но тут он увидел молодую женщину, сидевшую недалеко от входа, и обо всем догадался. На руках женщины заходился в плаче ребенок. Он выпрастывал из пеленок руки, взмахивал ими, и от крика на лбу у него надувались голубые жилы. И у того ребенка, здесь же, у этих дверей, бились голубенькие жилки под тонкой кожей, а после – кровь… Юродивый перекрестился, отпихиваясь от наваждения прошлого, и только вздохнул: «Идем, как слепые, по кругу и вырваться не можем…» Осторожно подвинулся к женщине и склонился над ней. Она вскинулась, готовая прикрыть ребенка собственным телом, но Юродивый улыбнулся и чутко перенял малыша на свои руки. Тот перестал кричать, вздохнул умиротворенно и засопел, окунувшись в сон. – Спасибо вам, – прошептала благодарная женщина, – а то я совсем измучилась. У него зубки режутся, вот он и кричит. Вы не знаете, когда эта «вспышка» кончится? – Не знаю. Но она кончится. Придет срок, и кончится. С рук на руки он передал ей ребенка и присел рядом, пристально вглядываясь в лица тех, кто был в храме. Он узнавал их. Это были те же самые лица, которые он уже видел. Ему даже чудилось, что если сильнее напрячь память, то можно увидеть и самого себя – юного Володеньку в расстегнутой гимназической шинели. Горели свечи, взирали на людей иконописные лики, а отец Иоанн, уставший, изнемогающий, крепился из последних сил и говорил, не переставая, вселяя в людей надежду. Юродивый, слушая его, прикрыл глаза и хотел молиться, но перед глазами, вопреки желанию, развернулась картина из прошлой жизни и придвинулась вплотную, так близко, как будто в яви. …Людей к храму гнали тогда под конвоем. Молодые солдаты в шинелях с малиновыми петлицами плотно сжимали юношеские еще губы, придавая лицам суровое выражение, и грозно покачивали винтовками с примкнутыми штыками. Тащились в колонне мужики, женщины, старики и дети. Несли на себе нехитрый скарб, но и тот у них отбирали перед тем, как загнать в храм, который солдаты между собой называли пересылкой. По нескольку дней томились в тесноте люди, дожидаясь, когда подоспеют к речному причалу баржи с пустыми трюмами. Все они, кого вели под конвоем в храм, а из храма загоняли в баржи и сплавляли вниз по реке, все, до единого, не годились для новой жизни и даже представляли для нее угрозу. Поэтому и убирали их подальше с глаз. Но для Юродивого они оставались людьми, коих следовало жалеть и помогать им в несчастье. Каждый раз, когда загоняли новую партию, он приносил мешок с хлебом и поднимался на паперть. Часовые ощетинивались, передергивали затворы своих винтовок, но Юродивый вздымал правую руку, пронизывал солдат взглядом, и они, растерянно отступая в сторону, всегда его пропускали. Юродивый входил в храм, опускал на пол мешок и ломал на равные куски хлебные булки. Не было случая, чтобы кому-нибудь не досталось. Уходя, он оставлял им свечи, и люди тайком зажигали их. Храм для них оставался храмом, а с горящими свечами – особенно. Но нужнее, чем хлеб и свечи, нужен был несчастным сам Юродивый. Нужны были его простые обыденные слова и само появление. Не испугался, не побрезговал – пришел. Значит, еще не всего их лишили, если явилось к ним сострадание. И в тот вечер, как обычно, Юродивый принес мешок с хлебом, а в кармане брюк лежал десяток свечей, замотанных в бумажку и перевязанных посередке суровой ниткой. Привычно поднялся на паперть и увидел, что рядом с солдатом стоит человек в черной кожаной куртке. Тот самый, который зачитывал ему приговор на глухом дворе, поставив лицом к каменной стенке. Они узнали друг друга. И поняли, что вновь им не разминуться. Юродивый пошел напролом. Солдат дернулся, желая отступить в сторону, но человек в куртке схватил его за рукав и удержал на месте. Сам же быстро расстегнул кобуру из желтой кожи. Юродивый приблизился и различил, что глаза человека в куртке, нормальные карие глаза, стали от ненависти белыми. Даже зрачки растворились. Два пятна. Выпуклые и неподвижные. Но, несмотря на ослепление, они очень хорошо видели мушку нагана. Три раза стрелял человек в куртке, и три пули вошли, одна за одной, чуть пониже соска, там, где сердце. Юродивый рухнул и покатился по ступенькам паперти, глухо стукаясь головой в ребристые уступы. Мешок распахнулся, круглые булки вывалились и посыпались следом, догоняя и обгоняя Юродивого. «Жалко, хлеб-то в грязь упал, пропадет…» – так подумал он и услышал, как человек в куртке сказал: – Ну вот, и никакой мистики… А хлеб – коням! Лишенцев мы кормить не обязаны. Услышал еще Юродивый, теряя сознание, что в храме громко стенали люди. …Простреленное сердце болело. Юродивый приложил руку к груди, и боль под ладонями немного притихла. – Вам что, плохо? – участливо спросила женщина, понижая голос до шепота, чтобы не разбудить малыша. – Нет, ничего. Пройдет, – тоже шепотом ответил ей Юродивый. Отец Иоанн ходил между тем по храму и для каждого человека находил доброе слово. Не пропустил ни единого. Его подслеповатые глаза, когда он глядел на людей и иконы, становились зоркими и всевидящими. Двигался по храму, а следом за ним растекалось успокоение. Перекрестил младенца на руках женщины, тихо сказал ей: – Пусть спит. Утро вечера мудренее. А ты не отчаивайся. Бог милостив и не забудет. Юродивого, наклонившись к нему, отец Иоанн попросил: – Людям горячего нужно. Растопи печку в сторожке, согрей чаю. Юродивый поднялся и пошел кипятить чай. Собрал все кружки и стаканы, какие нашлись в небогатом хозяйстве отца Иоанна, и принес сначала их, а следом – чай в двух ведрах. Поставил у входа, заметил, как зашевелились люди, и встревожился: налетят сейчас, устроят толкучку и разольют чай по полу. Но он ошибся и тут же укорил себя, что посмел так думать. Люди подходили степенно, по одному, и чай брали в первую очередь для стариков и детей. До самого утра Юродивый кипятил и разносил чай, до самого утра отец Иоанн утешал несчастных и до самого утра звучали под высокими сводами тихие, протяжные молитвы. 20 Лампочка мигнула и погасла. Комната окунулась в темень. В темноте зашуршали проворные тараканы. Не виделось – сколько их, но представлялось по плотному шороху, что они покрыли весь пол, кишат и лезут от собственной тесноты вверх по стенам, взбираются на раскладушку, хищно пошевеливая усами, и вот-вот скользнут под одеяло. Соломея захлопнулась с головой и стала подтыкивать одеяло под себя, чтобы ни одной щели не осталось. Сжалась в комок, притихла. «Где же Павел? Куда он ушел? И лампочка… почему лампочка погасла? Страшно. Может, он меня бросил? Нет, так думать нельзя – стыдно. У него тайна, она мучит его, и он не хочет открыться. Странно, мы все еще боимся довериться до конца. Господи, только бы тараканы не залезли!» Еще подумала, что надо бы подняться и глянуть – заперта дверь или нет. Но тут же передернулась от брезгливости, представив под ногами сухой треск раздавленных тараканов. Последние события так резко швыряли Соломею из одного состояния в другое, что ей не оставалось времени их осмыслить. Что происходит, куда их несет, куда принесет и главное – ради чего? Ради надежды, ради страданий, ради людей? Но надежда ее покидала, к страданиям она притерпелась, а люди… что ж, люди про нее даже и не узнают, когда она исчезнет. Единственное, что еще поддерживало Соломею, наполняя жизненной силой, так это ощущение чистоты и легкости. «А Павел? Он для меня – кто?» Видела его глаза, лицо, слышала голос, и все, до самой мелочи, ей было дорого. В своей жизни она еще никого из мужчин не любила, даже не знала, что это такое – любить мужчину. «Неужели я его…» Сжалась сильнее и затаила дыхание. Тараканий шорох стих. Соломея скорее не услышала, а почуяла, что он стих. Боязливо приподняла одеяло, и в узкую щелку скользнул свет. Лампочка горела, тараканы исчезли. Соломея вскочила, бросилась к двери. Толкнулась в нее острым плечом, но дверь оказалась снаружи запертой и даже не шелохнулась. Соломея отошла и села на раскладушку. Комната, освещенная лампочкой, предстала во всей своей обнаженности и запустении. Серела в углах и на потолках обвислая паутина, лежали на полу мусор и пыль, обои во многих местах отстали, и грязные, зашмыганные лохмотья напоминали развешенное как попало тряпье. Валялись возле плиты сухие картофельные очистки и битое стекло. Ничем живым в комнате не пахло. Соломея наклонилась, провела ладонью по полу и оставила в пыли полукруглый след. «Он придет. Он не может не прийти. А я буду его ждать и буду… – обвела взглядом комнату, – буду готовиться». Поверив, что Павел вернется, что оставил он ее лишь по крайней надобности, о которой расскажет сам, Соломея успокоилась. Душа утихомирилась. «Уж ты сыт ли, не сыт – в печаль не вдавайся…» – вспомнились слова из песни, и она пропела их, наполняя безмолвие комнаты живым звуком. Дверцы деревянного шкафчика – настежь. Что тут? Ага, тряпка, посуда, конечно, грязная, посуду – отдельно; веник, ведро – в самый раз. Веник обмотала тряпкой, сняла паутину в углах и на потолке, комната сразу расширилась во все стороны. Ободрала лохмы обоев, закрыла прорехи старыми газетами. Комната сразу стала уютней и представилась Соломее ее собственной, будто она давно здесь жила, потом отъехала по делам, а вот теперь вернулась. Руки сами все делали. Знали, что взять, куда поставить. Откуда же они знали, если Соломея никогда своего жилья не имела и никогда не убиралась вот так, ожидая другого человека? «Значит… – Не нашла подходящего объяснения и решила: – Правильно. Все, что делаю – правильно. А откуда и зачем, я не знаю. Видно, так угодно». Из чистой прибранной комнаты незаметно уполз нежилой запах. Соломея ополоснула руки под краном, выпрямилась, разгибая усталую поясницу, но, глянув на комнату, не успокоилась. Не хватало чего-то, и она сразу не поняла – чего именно. Будто кто шепнул на ухо, что уютность в жилье, где обитает женщина, немыслима без мелких безделушек и даже самых простеньких украшений. «Рубахи же старенькие! Точно!» На раскладушке, под матрасом, лежали две старые мужские рубахи. Соломея вырезала из них ровные куски, прилепила их один к другому на стенке, и получился коврик. Цветастый, веселенький. Отошла и полюбовалась. «Павел придет, он же голодный. Ужин надо». Кинулась к деревянному шкафчику, отыскала три картофелины, целлофановый пакет с макаронами и консервную банку неизвестно с чем – наклейка с нее слетела и потерялась. Расковыряла банку ножом, а там – рыба. Уха будет. Пополз от плиты запах варева. Комната стала совсем жилой. На столе Соломея расставила тарелки, положила возле них круглые салфетки из газет; кастрюлю, чтобы уха не остыла, обернула в тряпку и наконец-то присела, приготовясь ждать Павла. Ждать ей пришлось недолго. За дверью затопали, и дверь открылась. Соломея поднялась, готовая пойти Павлу навстречу, и отшатнулась – в комнату, запнувшись за порог и едва не грохнувшись, влетел Дюймовочка. «Господи, откуда он?» Давний, до сих пор неизжитый страх перед этим человеком отбросил Соломею к самой стене. Если бы не стена, отбросил бы еще дальше. Ударилась затылком и выставила перед собой тонкие руки, словно готовилась защищать себя вздрагивающими ладонями. Едва удержалась, чтобы не крикнуть в голос. Дюймовочка на ногах устоял и дальше не двинулся. По-бычьи угнул голову, глазные щели совсем закрылись. Руки заведены за спину. Соломея чуть отлепилась от стены, готовясь выскользнуть в дверь, и тут увидела Павла. А увидев, поразилась еще больше, чем внезапному появлению Дюймовочки. Да, это Павел, тот же самый, но она не узнавала его. В движениях, во взгляде проскальзывало звериное, и жесткая, злая сила исходила от него. Он захлопнул дверь, ухнул с глухим выдохом и прыгнул от порога, ударил Дюймовочку ногой в спину. Тот рухнул во весь рост на вымытый пол, в кровь разбил губы. Руки у него оказались связанными. Павел, не давая опомниться, вздернул огрузлое, рыхлое тело Дюймовочки, подтащил и прислонил к стене. Той же самой ногой, с размаху, пнул Дюймовочку в грудь. Тот дернулся и уронил голову. Павел наклонился и ударил его снизу двумя руками в подбородок. Клацнули зубы, затылком Дюймовочка грохнулся в стену, и стена загудела. Бил Павел умело, заученно, словно делал привычную работу. «Он умеет так бить! И не первый раз бьет! Неужели это он?» Соломея не могла двинуться с места. Все еще держала перед собой вытянутые руки, но сейчас уже готова была защищаться от Павла. – Паша – ты?! – никак не желая поверить, крикнула она. – Я! Я! – дернул плечом, словно стряхивал ненужную тяжесть, присел и запустил пятерню в рыжую шевелюру Дюймовочки. Вздернул ему голову и ударил о стену. – Говори – кто посылал? Кто? Говори! – Нне… сам… сам пошел… – Не ври! Кто? Убью, гад! Живым не выйдешь! Кто? И раз, и другой – об стену. Стена гудела. – Павел! Остановись! Павел! – Не лезь! Уйди! Говори, все равно вышибу! Кто? – Нне… – Хватит мычать! Кто? – Паве-ел! – Соломея закричала, как под ножом. Бросилась к нему, замкнула кольцом тонкие руки на шее. Ее мутило от крови, она не могла видеть Павла таким, каким он сейчас был – по-звериному злой и страшный. Стянула руки изо всех сил, и Павел остановился. – Пожалела? – оскалил зубы и хохотнул. – Пожале-е-ела! Вижу, что пожалела. А я зверь, зверь, бью до крови! И не жалею. Пусти, я душу из него выну! – Павел, одумайся! Ты же с ума сошел! – еще крепче сцепила руки и не отпустила, готовая удерживать хоть вечность – только бы не зверел. – Он же человек, разве можно человека… – А ты, ты – обезьяна? Почему с тобой можно? Отвечай! Почему с тобой можно? Молчишь? Вот и молчи. Нечего тебе сказать. Ладно, пусти, не буду я его гробить. Пусти. Соломея разжала руки, и он, оттолкнув ее, отошел в угол. Дюймовочка всхлипывал, шлепая губами, из носа, не переставая, сочилась кровь. Соломея набрала воды и стала обмывать ему лицо.