Морок
Часть 13 из 20 Информация о книге
Павел смеялся в углу лающим смехом и сквозь смех говорил: – Ты бы хоть спросила – откуда он взялся? У люка уже шарился. Приди я пораньше, и хана! Нас бы с тобой на уколы уже везли. А тебе жалко… Как же, родненький человечек, самочинно на тот свет отправлял. Старайся, хорошенько старайся, чище рыло ему умывай. Если о комнате пронюхали, тогда нам с тобой… я и не знаю… А этот молчит. Кто его посылал, а? – Я сам! Сам искал! – заторопился Дюймовочка. – Хозяйка сказала – не найдешь, оформлю лишенцем. Я и пошел, куда мне деваться. – Врешь! – Не вру, честное слово, не вру. Сам! Да я бы и не нашел никогда. У меня и мысли про люк… Прошел бы мимо и не заметил… – Ладно, не хлюпай. И запомни – если соврал и нас тут накроют, я сначала с тобой разборки наведу, а уж потом как получится… Радуйся пока, вон как за тобой ухаживают. – Павел… – Соломея хотела сказать, что не узнает его, боится, но Павел не дал договорить, оборвал: – Знаю, что скажешь! По глазам вижу. Зверя во мне разглядела? А иначе – как? Не-е-ет, мои сказки кончились! Соломея поняла, что говорить сейчас с ним – пустая трата времени. Павел тоже замолчал, подвинулся к столу, крест-накрест сложил руки и уткнулся в них лбом. Задремывая, предупредил: – Не вздумай его развязывать. Обоих нас грохнет. И сразу уснул. Избитый, с распухшим лиловым носом, Дюймовочка сидел перед Соломеей и смотрел на нее, чуть приоткрыв глазные щелки. Жалкий, совсем не страшный, он просил о помощи. «Все мы молим и просим о чем-то, надеемся, что нас услышат. Мы же люди, все одинаковые люди. Я тоже просила. Да, меня отпихнули. Значит, и я должна отпихнуть? А если нет? Если я чужую мольбу выполню? Она вернется ко мне благодарностью? Конечно, конечно, вернется! Иначе не может быть! Мы же люди, все люди!» Блажен, кто верует, у верующих меньше сомнений. Соломея взяла нож и разрезала брючный ремень, которым стянуты были руки Дюймовочки. Павел спал. Дюймовочка прокрался на цыпочках к двери, неслышно открыл ее и перед тем, как выйти, обернулся из-за плеча. Соломея впервые увидела его глаза широко раскрытыми. Они, оказывается, были у него синими. 21 В самый разгул ветра опустился, под свист и гиканье, крепкий морозец. Подковал талый снег жесткой коркой, и она сухо хрустела, обдирая колени и голые ладони. Хорошо, что в суетной спешке Павел успел обрядить Соломею в штаны, свитер и куртку, иначе бы она сейчас, распластанная на земле, замерзла. Сил, чтобы ползти дальше, совсем не оставалось. Хотелось встать и пойти в полный рост. Но едва Соломея замешкалась, едва попыталась приподнять голову, как Павел тут же прижал к земле и шепотом скомандовал: – Ползи, быстрей ползи. Пересиливая себя, поползла, неумело упираясь коленями, елозя на твердом, бугристом снегу. Ладони, разодранные в кровь, горели. Загнанно и зло дышал рядом Павел. Куда ползли – Соломея не знала. И что думает Павел, как он собирается ускользнуть от беды – тоже не ведала. Из люка они выскочили чуть раньше, чем подъехали санитары. Привел их Дюймовочка. Если бы Павел не проснулся, если бы они по-прежнему сидели в комнате… Об этом Соломея старалась не думать. Она думала о другом: «Как же так? Я его спасла, а он вернулся, чтобы меня погубить. Значит, я должна его теперь ненавидеть? А если я начну ненавидеть…» Тут Соломея странным образом, непостижимо, мгновенно, уяснила: она возненавидит Дюймовочку, пожелает ему страшной кары, и тогда в ней исчезнет ощущение чистоты и легкости. «Бог ему судьей будет. Он и спросит». Так она окончательно решила, и стало ей как-то прочней, уверенней, несмотря на опасность, которая ходила рядом. Слева выгибались крутой дугой пятна ручных фонариков, сдвигались плотнее, и санитары готовились замкнуть круг возле люка. Павел и Соломея успели отползти в сторону, и дуга их не захватила. Круг между тем замкнулся. К люку подкатили два фургона, и четыре луча фар перехлестнулись в темноте. Санитары полезли под землю. Павел и Соломея заползли за высокую бетонную плиту и только здесь, под ее прикрытием, смогли встать на ноги. – Иди, благодетельница, полюбуйся. Сильно не высовывайся. Видишь? Он тебе чего обещал, когда уходил? Ничего? Странно, что ничего, мог бы отдельный фургон пообещать в благодарность. Соломея осторожно выглядывала из-за обломанного края плиты и видела в перекрестье лучей Дюймовочку. Он стоял у раскрытого люка, что-то говорил, и его рыжая голова заметно поблескивала под неживым светом. – Налюбовалась? Да как ты могла его выпустить? – не успокаивался, никак не мог успокоиться Павел. – По-человечески, да? И чистая? Нет, мало тебя мордовали, мало. Он ругался и скирчигал зубами. Не будь рядом Соломеи, в пару минут навел бы разборки с Дюймовочкой. Отсюда, из-за плиты, без труда можно было просверлить в рыжей голове дырку. И сразу бежать. Пока бы санитары расчухались, его бы и след простыл. Но рядом стояла Соломея, бежать наравне с Павлом она не могла, и оставалось только одно – ругаться. Санитары, никого не найдя в комнате, развернулись цепью, включили фонарики и пошли в обратную сторону от бетонной плиты, ощупывая землю жиденькими лучами. Выждав, когда они втянулись в лес, Павел вывел Соломею к темному зданию, обнесенному железной решеткой. Руками разгреб под ней мерзлый снег и первым протиснулся в узкий лаз. Таясь, они обошли здание и оказались возле задней глухой стены. По самой ее середине поднималась от земли пожарная лестница, а наверху виднелся вход на чердак, похожий на собачью конуру. Соломея заглядывала вверх и зябко передергивала плечами – вдруг сил не хватит и пальцы разомкнутся? Павел нетерпеливо подталкивал ее, то и дело оглядывался на лес. Там, на востоке, начинало светать и верхушки берез выступали ясней, словно выплывали из сумерек. Железные перекладины обожгли ободранные ладони холодом. Сама лестница чуть покачивалась, и всякий раз обрывалось дыхание. Но вот и вход на чердак. Стараясь не смотреть вниз, Соломея переползла через высокую доску, прибитую на ребро, и очутилась в узком, темном пространстве. Пахло мышами и пылью. Павел повел ее по проходу, и скоро в сплошной темноте, в углу чердака, они наткнулись на что-то мягкое. – Все, пришли. – Павел чиркнул зажигалкой и осветил груду старых матрасов. Из рваных дыр торчала грязная вата. – Ложись, я закрою. У Соломеи подкосились колени, и она легла ничком на ближний матрас. Павел накрыл ее сверху еще двумя матрасами, сам устроился рядом, и она теперь хорошо слышала его прерывистое дыхание. Неожиданно вспомнилась комната, которую она так старательно прибирала, и Соломея пожалела, что даром пропали труды, а Павел их даже не разглядел и ужина не отведал. Собралась ему сказать об этом, повернулась на спину, чтобы удобней было говорить, но Павел опередил ее: – Я ночью в город ходил, там суматоха, какой-то вирус… Ладно, это дело десятое, купил документы, у меня в кармане. Пересидим еще маленько и уйдем. – А куда? – Думать надо. В городе для нас места нет. – Он помолчал и добавил: – Жаль, что Дюймовочка целый ушел, я бы его все-таки грохнул. – Павел, как ты… – Могу! Могу! – закричал он, но тут же спохватился и понизил голос. Однако злого накала в нем не унял. – Ты же могла его выпустить, ты же святая, а я – грешник! Я охранник! Хочешь знать всю правду? Слушай, только хорошо слушай! Я жить хотел по-человечески и в охранники потому пошел. Людей убивать научился. Я чем угодно убить могу: рукой, проволокой, бутылкой – наповал! – Павел, опомнись! – взмолилась Соломея. – Нет уж, слушай, знай, почему я прощать не умею. У меня тоже папа с мамой имелись, и дом имелся в деревне. И в один день – прахом! Меня, мальчишку, в город, в твердозаданцы. На вечный страх, что в лишенцах окажусь. Помнишь певцов? Так вот они в лагерь угодили, потому что Фрося под активиста не легла. Махом в бушлаты переодели. А я… – Тут он встал на колени и на коленях продолжал говорить, испытывая сладкое удовольствие, что говорит то, о чем всегда молчал: – Я одно понял – если зазеваешься, затопчут. Сила нужна. В охранники я еще и за силой пошел. Хозяйка, Леля, она знала, что делала, стерва, чтоб ей… Смотры устраивала, норматив не выполнишь – вылетай. А еще, знаешь, что она делала? – Не знаю, не хочу знать, замолчи! – Да уж нет, слушай, ты же святая! Она мужиков особых искала, а мы их брали. Везли в эту комнату. Знаешь, что она с ними вытворяла?! – И ты… – И я! Доставлял мужиков и все видел – жить хотелось. Терпел. Знаешь, как у нас люди исчезают? Очень просто! Два укола в задницу, и в дурдом! Она каждый год по новой комнате заводила. Старую засыпали, а новую рыли. Эту тоже приказала засыпать, я для себя оставил, на крайний случай. Но я сегодня с ней расплатился, я ей такой подарок подсунул… ей лучше теперь самой повеситься. – Павел, замолчи! – Она прораба одного велела затащить, да времени не хватило, а пленка у меня осталась. Вот я ее и подсунул кому следует. Хоть чужими руками, да расплачусь. Да, такой я, такой! Душегуб! Знаешь, сколько жизней на мне?! Я почему за тобой пошел? Увидел, что ты по какому-то другому закону живешь. Первый раз такого человека встретил. Ты можешь простить, а я не прощу, я их душить буду. Всех подряд! Только бы вырваться. – А если Дюймовочка такой же несчастный, как ты? Значит, ты будешь душить таких же несчастных, как сам? Павел засопел и ответил с жесткой уверенностью: – Все равно. Все равно буду. – Тебе молиться надо. Молиться и прощение вымаливать. – За что? За то, что меня из дома парнишкой выбросили? Так почему у меня за это прощения не просят? Знаю, что веришь. А я не верю! Не верю! Как же верить, если человека до зверя опускают? Объясни! А, не надо, я сам знаю. В маленькое, квадратное оконце чердака сочился синий рассвет. От света чердак становился просторней, проступали из темноты самые дальние углы. Павел подошел к оконцу, долго выглядывал что-то, увидел, подозвал Соломею. – Смотри. Внизу, во внутреннем дворе здания, на шестиугольной тщательно вычищенной площадке, стояли люди в одинаковых серых халатах и в таких же одинаковых серых беретах. Стояли в шеренгах, по шесть человек в каждой. Показалось, что и лица у них одинаковые. Но нет – разные. Приглядевшись, Соломея различила: одни улыбаются, другие зевают, третьи скалят зубы, а четвертые неподвижны, как замороженные. Люди, стоявшие внизу, были не в своем уме. Сумасшедшие. Они нигде не значились, в городе о них забыли и даже списков на них не составляли – просто пересчитывали общее поголовье. Они и сами себя забыли. Они исчезли. – Там и мои есть, – сказал Павел и больно стиснул плечо Соломеи. – Мои, понимаешь? На площадке зычно прозвучала команда. Шеренги дружно повернулись налево и вразнобой зашаркали ногами, обутыми в черные резиновые галоши. Молоденький паренек в последней шеренге, шаркая по асфальту вместе со всеми, беспрестанно оборачивался назад и показывал язык. Язык был длинный и красный, а лицо – изможденное и серое. – Это – дурдом, – пояснил Павел, и в голосе у него снова зазвучало самоедское удовольствие. – Все шесть этажей под нами – дурдом. И мои там. Ну, скажи, скажи, что ты меня ненавидишь! Ну! – Я жалею тебя, ты такой же несчастный, как и они. Павел разжал пальцы на плече Соломеи, оттолкнул ее от себя и лег на матрас, лицом вниз. 22 В замкнутом пространстве лифта, спускаясь на первый этаж, Полуэктов отразился сразу в четырех зеркалах и чувствовал себя так, словно за ним подглядывали. Поворачивался направо, налево, озирался назад и везде видел одно: свое лицо и тревожно бегающие глаза. Глядеть на самого себя не хотелось. Когда лифт замер и дверцы разъехались, Полуэктов выскочил, будто за ним гнались. Машина Бергова стояла у ступенек муниципалитета, а впереди нее и позади белели два микроавтобуса с красными крестами на лобовых стеклах. Сам Бергов прохаживался по тротуару, не оберегаясь от ветра, и сигарета в его пальцах сорила искрами. Полуэктов дождался, когда он докурит, открыл перед ним дверцу и сам нырнул следом в теплое, уютное нутро машины. Он не знал, куда они и зачем едут, но не расспрашивал, привык, что Бергов заранее ничего не объясняет и не рассказывает. Ветер к утру стихал. Его порывы и визги теряли силу, он съеживался и нехотя уползал из города, успевая напоследок передернуть с места на место мусор, погреметь бросовой железиной и пошлепать на тумбе наполовину оторванной афишей. В иных местах поблескивали на тротуарах битые стекла, валялись сучья, и неровные сломы их белели обнаженной древесной плотью. Город медленно, словно с похмелья, приходил в себя. Яснее виделись в наступающем свете очертания домов, проступала даль улицы, и мелькали по ее краям оранжевые робы твердозаданцев, торопившихся на сборные пункты, где ждали их автобусы, чтобы доставить к проходным за пятнадцать минут до начала смены. Зашевелился и торговый район. Служащие приводили в порядок витрины, грузовики подвозили со складов товары, открывались двери магазинов, и вот уже кто-то включил, пробуя аппаратуру, громкую музыку. Она послышалась даже здесь, в машине, и отступила, когда завернули за угол, выбираясь на одну из улиц, которая вела на городскую окраину. Внешне ничто не напоминало о «Вспышке». Микроавтобусы и фургоны исчезли, в подъездах не мелькали белые халаты санитаров. Но что-то незримое пронеслось по городу, и он изменился. Дух подчиненности и послушания чувствовался ощутимей, им, кажется, напоен был даже сырой воздух. Молча и прямо возвышался на сиденье Бергов. Полуэктов поглядывал сзади на аккуратно причесанный затылок, на кончик тонкой нитки пробора, на длинную, тщательно подбритую шею и ждал разговора. Но время разговора еще не подошло. Машина следом за микроавтобусом вывернула на самую окраину и завиляла в узком переулке. Проехали переулок, выкатились, вздыбив капот, на кольцевую дорогу, махнули по ней километра два, а дальше поползли, пробиваясь в снежной каше, по лесной дороге. Деревья на обочинах что-то смутно напоминали Полуэктову, но что – он никак не мог уяснить и неосознанно тревожился. Микроавтобус нырнул в глубокий лог, выкарабкался оттуда, сразу же замигал, показывая левый поворот. Полуэктов вспомнил: лог и сразу налево. Ехали – теперь это было ясно – на заброшенное городское кладбище. Самым коротким путем. – Неизлечимых болезней нет, – на оборачиваясь заговорил Бергов. – Есть неизлечимые люди. Нам дорог каждый человек, и за каждого мы боремся до последнего. Используем все средства лечения, даже самые радикальные. Не наша вина, если человек не может выздороветь. Старое кладбище было накрыто просевшим снегом. На толстом насте чернела сажа, а над ней торчали в беспорядке кресты, давно облупленные и потрескавшиеся памятники, похильнувшиеся пирамидки с гнутыми жестяными звездочками и рядом с ними, упорно высовывая из снега макушки, буйно поднималась молодая щетина осинника. Вровень с ней серели сухие ветки бурьяна. Ни единого следа не отпечатывалось на снегу, и о жизни, о том, что она еще есть, напоминал лишь птичий помет, там и сям маячивший на памятниках оплывшими пятнами. «Еще должна быть сосна», – вспомнил Полуэктов и скоро увидел сосну с раздвоенным, изогнутым стволом. К ней вела узкая прочищенная дорога, и в конце дороги стоял трактор, уткнув нож в нагребенный им снежный вал. Возле трактора остановился микроавтобус, замерла машина Бергова. Через стекло боковой дверцы Полуэктов хорошо видел сосну, срытый вокруг ее до черной земли снег, а дальше – криво стоящую пирамидку с обломанным и загнутым на сторону железным штырем. На штыре, как помнилось Полуэктову, раньше крепился небольшой крест.