Морок
Часть 11 из 20 Информация о книге
В этот короткий промежуток, когда еще не сменились на табло мигающие цифры, возле всех санитарных участков в городе загудели моторы микроавтобусов. Вспыхнули фары, и проявились на лобовых стеклах белые круги с красными крестами. В ту же самую секунду тронулся с места головной фургон, и следом за ним, разматываясь на полную длину, поползла с территории лишенческого лагеря извилистая зеленая вереница. «Вспышка» началась. Город, заранее разбитый на квадраты, санитары прочесывали тщательно и сноровисто. Радио и телевидение прервали ночные программы и передавали с трехминутными перерывами сообщения о вспышке вируса. В темных окнах загорались огни, тревожный шепот шуршал из квартиры в квартиру, и скоро весь полуторамиллионный город не спал, охваченный страхом и неизвестностью. Люди выглядывали из-за штор на улицу, видели проносящиеся на бешеной скорости фургоны и микроавтобусы и сразу начинали прислушиваться к себе, пытаясь понять – нет ли у них признаков вируса. И получалось, так уже человек устроен, что многие у себя эти признаки находили: легкая слабость, сухость во рту, возбужденное состояние. Только лишенцы-побегушники, даже те, кто услышал о вирусе, по-прежнему ничего не боялись, кроме зеленых фургонов. Разбегались, прятались, забивались в самые потаенные места, но санитары, по-особому настойчивые сегодня, вытаскивали их отовсюду. Обычный распорядок лишенческого лагеря сдвинулся, и побегушников в накопитель принимали посреди ночи. Твердозаданцев везли в больницы. Там быстро переодевали в казенные пижамы, напичкивали уколами, и они сразу же смаривались в сон. Во сне кричали, подсигивали и выгибались на койках, иные, самые беспокойные, падали на пол, разбивались в кровь, но руки у персонала до них не доходили – слишком уж велик был наплыв. Город, вдоль и поперек пересеченный лучами фар, простроченный звуками общих моторов, присел, пытаясь врасти в землю, но земля была утрамбована и в себя его не принимала. По парку, падая грудью на ветер, брел Юродивый. Борода моталась из стороны в сторону, на груди то показывался, то исчезал крест. Цепь звякала. Падали сверху остро обломанные сучья, трещали макушки тополей, но Юродивый даже не пытался оберечься, шел прямо на маковки храма. Он был свято уверен, что никакая стихия над ним не властна. Миновал парк, пересек пустынную улицу, вдоль которой летал мусор, и пройти ему оставалось совсем немного – рядом, рукой подать, высился храм, облитый от креста и до фундамента ровным светом. Юродивый остановился, втянул глазами в себя свет и пригладил, собрал ладонями воедино раздерганную бороду. В глазах, озаренных сиянием, горел золоченый крест. Вдруг он начал крениться, подламываться у основания, раздался протяжный, стонущий треск, и людской крик – многоголосый, торжествующий – отозвался на этот треск. Юродивый ухватился обеими руками за холодную цепь, потянул ее книзу, сгибаясь и наклоняясь сам, – только не видеть бы, не быть свидетелем, когда крест вывернется из своего основания и загремит по куполу; после соскользнет в воздух и, распростершись всеми четырьмя концами, пытаясь упереться ими в четыре конца неба, рухнет на землю, и звук его падения заглушит все тот же людской ор. Но прошлая жизнь, внезапно настигнув его, уже не отпускала. Властно утягивала в далекий день ранней весны, когда стояла на дворе точно такая же мокреть, а над городом неслись, царапая крыши, пузатые тучи, готовые в любой момент разродиться то ли дождем, то ли снегом. Городской храм окружили люди с красными флагами и транспарантами. Они пели песни, которые никогда не звучали возле этих стен. На молодых лицах парней в кожаных кепках и девушек в легких косынках горели глаза, и в них, в глазах, увидел Юродивый, словно в зеркале: разбитые колокола, разрушенные колокольни с проросшими на них кривыми березками, вывернутые из земли останки усопших, обгаженные надгробья и еще увидел над всей этой мерзостью запустения стаи жирных, от сытости блестящих ворон. Но людям, которые пришли к храму с песнями и флагами, не дано было этого предвидеть. Они не ведали, что творят. Они справляли новый, не ими выдуманный, праздник. Выносили из храма иконы, бросали их, предварительно ободрав оклады, в высокий, жаром пыхающий костер. Топорами, со смехом, рушили царские врата, и позолоченная резьба разлеталась горячими искрами. Веселый парень натянул на себя рясу, схватил паникадило и заполошно бегал по двору, выкрикивая тонким голосом: «Я – Христос! Я – Христос!» Оплавлялись в огне лики святых, а лица парней и девушек грубели и становились жестче. Это – внизу. А вверху, на колокольне, опустили на железные рельсы главный колокол, уперлись руками в круглые бока, растопыренными пальцами – в славянскую вязь, поднатужились и – «давай! давай! пошел! пошел!» Колокол дрогнул, прогибая рельсы, и пополз по ним к краю колокольни, к обрыву. Замер, почуя смертельный обрыв, но молодые руки напряглись, набухли еще не изработанные мускулы, и колокол перевалился макушкой вниз, полетел, кувыркаясь. Булыжником была выложена церковная ограда. Только звон пошел, когда разнесло в разные стороны медные куски. А самые отчаянные ребята залезли уже на купол, привязывали к кресту толстые веревки, концы веревок сбрасывали товарищам на землю, и там жадно ухватывались за них руки многих добровольцев. Будто змеи, вились веревки по голубому куполу, по золотым звездам. Не ведали, что творят. Но были и те, кто ведал. Гладко выбритый человек в кожане стоял в глубине церковной ограды, и на его бескровном, будто мертвом лице не отражалось ни радости, ни злости. Оно было непроницаемо. Подбегали молодые ребята, что-то докладывали, ждали приказаний, и тот отдавал их неслышным голосом. Все, что творилось сейчас в храме, на храме и вокруг, все это было продумано заранее, спланировано и выверено. Теперь свершалось. Человек в кожане следил, чтобы не было отступлений от задуманного. Он так же, как и Юродивый, прозревал разрушение колокольни, вывернутые могилы, воронье над запустением и еще немощных стариков и старух, хило доживающих свой век среди порухи. Те старики и старухи – нынешние ребята и девушки, они будут брошены и прокляты своими детьми точно так же, как они сами сегодня, весело и беззаботно рушат и бросают в прорву прошлое своих родителей. Юродивый протолкался среди разгоряченной, орущей толпы, вырвался из ее тесноты и оказался в небольшом круге свободного пространства прямо перед человеком в кожане. Они были одного роста и примерно одних лет. Но разнились, как земля и небо. У одного – слово и вера. – Я слышу твои тайные мысли, – говорил Юродивый человеку в кожане. – Ты думаешь, что они неизвестны, что они принадлежат тебе одному и подобным тебе, что больше о них не знает никто. Не надейся, ведь сказано: «Никто, зажигая лампаду, не загораживает ее и не ставит под кровать, а наоборот, ее ставят на подставку, чтобы все, кто заходит, видели свет. Ибо нет ничего тайного, что не стало бы явным, и нет такого секрета, который не вышел бы наружу и не стал бы известным». И еще сказано: «…что сказано в темноте, будет услышано при свете. И все, что прошепчется на ухо в своем доме, будет провозглашено с крыш». Ты же не лампаду возжигаешь – огонь дьявольского замысла. Прячешь, таишь от всех. Не спрячешь… А у другого – власть и сила. Не удивился человек в кожане появлению перед ним Юродивого. Ни одна жилка не дрогнула на выбритом лице. Только оледенели глаза и побелели. – Кто там?! Эй! – позвал он, глядя прямо на Юродивого. Из-за спины вывернулись двое парней. – Задержать и выяснить. Юродивому завернули руки и потащили из церковной ограды. За воротами он успел обернуться и увидел, как дрогнул и полетел крест. Полохнула белая молния, похожая на голое дерево, пронзила наискось низкие тучи, и по земле отвесно ударил крупный град. Бил безжалостно, больно, словно хотел умертвить и вколотить в землю. Юродивый дернулся, пытаясь освободиться, желая хотя бы руками прикрыть себя, но парни, подгоняя пинками, потащили его быстрее и скоро всунули в низкий сырой подвал. Сколько там пробыл, Юродивый не знал. Когда отворили двери, лежала на земле ночь. Какая? Первая или вторая по счету, как посадили его? Он спросил – ему не ответили. Вывели в глухой двор и поставили лицом к каменному забору. Юродивый сразу же повернулся – он хотел видеть, что будут с ним делать. И увидел. Человек в кожане светил фонариком в лист бумаги, зажатый в левой руке, и быстро читал написанное. «За контрреволюционную пропаганду…» – едва разобрал Юродивый. И тут его пронзило: «Он торопится, он боится, что я знаю его мысли, боится, чтобы я о них не сказал. Но я скажу…» Он подался вперед, грудью на свет фонарика, и в грудь ему брызнули вразнобой револьверные выстрелы. Он отшатнулся и ударился спиной о каменную стену. Удар этот ощутил и сейчас, стоя на пустой улице, насквозь пронизанной ветром. Но в этот раз ему ударили в спину два прямых и подпрыгивающих луча. Долетел, едва различимый в вое ветра гул двигателя. Вылетел из-за перекрестка микроавтобус, поймал лучами фар и, не выпуская Юродивого из света, прибавил скорость. Обогнал его и резко затормозил, перегородив путь. Пискнула по-щенячьи резина, клацнули, открываясь, двери, и шестеро санитаров белыми горошинами высыпались из железного нутра. Двое сразу оказались за спиной у Юродивого, двое – по бокам, и еще двое придвинулись вплотную, чуть сгибая в коленях напряженные ноги. – Он, – сказал кто-то из шестерых. Кольцо сомкнулось плотнее, но Юродивый не испугался и не попытался бежать. Каждое страдание, выпавшее на его долю, укрепляло его в вере, и с каждым появлением в этом городе вера становилась все крепче и охраняла его все надежней. Он обретал над людьми силу. Поднял над головой костлявую руку с плотно сложенным троеперстием, выпрямил ее и вытянул на всю длину. Санитары замерли. Каждый из шестерых мог схватить Юродивого за руку, сделать ему подсечку или ударить в уязвимое место ребром ладони, чтобы он мгновенно потерял сознание от болевого шока; каждый мог его сбить любым приемом на землю – ведь на бородача выдана лицензия. Главное – задержать. Но никто не сделал и малого движения. Только взлетали, хлопая от ветра, полы халатов. У одного санитара сорвало с головы колпак, белый комок завертелся под светом фар, оторвался от земли и скользнул в темноту, растворяясь в ней без остатка. – Дорогу! – хрипло выдохнул Юродивый, не опуская руки. – Я верую! И вера меня хранит! Дорогу! Санитары дрогнули и отошли, оставляя Юродивому свободный проход. Он вышагнул, оставляя позади санитаров, широко и вольно перекрестился на храм, сломался в пояснице, падая грудью на ветер, и двинулся, сильнее обычного загребая ступнями, к церковным воротам. 18 Через каждые полчаса Суханов приносил белый листок с информацией, клал его на стол и безмолвно удалялся. Полуэктов мельком пробегал глазами по машинописным строчкам и сердито отталкивал листок в сторону. Об охраннике, проститутке и Юродивом сведений не поступало. Суханов, неслышно ступая по ковру, появлялся снова, и Полуэктов всякий раз удивленно взглядывал на часы: неужели прошло тридцать минут? Время в ту ночь неслось как настеганное. С такой скоростью, словно его не существовало и вовсе. Полуэктов растворялся в его бешеной скорости и терял ощущение самого себя. Давным-давно, в детстве, он проснулся однажды в темноте и понял, что он в доме один. Обнаружил это, не вставая с кровати, даже не оглядываясь вокруг. Свое одиночество ощутил. Оно как бы выходило из тела, потерянно бродило по пустым комнатам, тыкаясь в углы и стены, истово желая найти кого-нибудь, но не находило и возвращалось обратно. А через малый отрезок времени вновь выбиралось из тела, скиталось, надеясь наткнуться на живое существо. Напрасно надеялось, потому что родители появились лишь утром и перепугались, увидев, что он не спит. Тогда, в бессонный остаток ночи, Полуэктов детским своим умом постиг: какая-то часть его существа может отделяться от него самого и уходить туда, куда ей вздумается. «Наверное, это душа покидает меня, – строил догадки Полуэктов, уже став взрослым. – Выходит, я живу это время без души, одной оболочкой?» Сейчас, когда он сидел в муниципальном совете и следил, как разворачивается в городе «Вспышка», часть его существа находилась далеко отсюда, и там, где она была, голубело небо, светило живое солнце. Старенькая мама подавала на стол, с лица у нее не сходила улыбка. Маме нравилось, что сын ее сердится, требует, чтобы она отдохнула – он о ней заботился, а ей большего и не надо. Но в то благостное время, на полдороге перехватывая кофейную чашку из вздрагивающих рук мамы, не переставая пенять ей за хлопотливость, в то же самое время Полуэктов не ощущал, что он весь, до капли, находится за столом. Часть его существа бродила в этом городе. Но не в муниципальном совете, а в тихом и глухом дворике деревянного дома, где вытягивались над зеленой травой голенастые пухлоголовые одуванчики. Он, совсем еще маленький, приминал голыми коленями прохладную траву, ползал на четвереньках и сдувал пух с одуванчиков. Одна из пуховинок попала в нос, он безудержно зачихал и заревел. Большие руки подхватили его – а он уже знал, чьи это руки – подбросили вверх и поймали, притиснув к твердой груди. Приникнув к ней, отцовской, чуть пахнущей табаком, он уже ничего не боялся, слезы высохли, и захотелось громко, пронзительно завизжать от радости. Он и завизжал. Но почему же сейчас, когда Полуэктов в этом городе, почему бродит часть его существа не на глухом дворике, а едва ли не на другом краю света, на тихой веранде, где мама протягивает ему, проливая на скатерть коричневые капли, кофейную чашку. В тот раз она говорила: «Зачем тебе эта вонючая и дикая земля? Я тебя спасала не для того, чтобы ты вновь оказался на ней. Ее никакая власть не спасет, проклятие – в ней самой. Твой отец…» До конца жизни она не могла простить отца за то, что он был связан с этой землей и на ней остался. Полуэктов не послушался. После смерти мамы вернулся в этот город, но спокойствия и единой цельности самого себя не обрел. Суханов положил листок с новой информацией. Она, как и другие, начиналась с цифры больных. Цифра была огромной. Полуэктову представились летящие по городу микроавтобусы и фургоны, быстро бегущие санитары, больные, которых напихивали в железные коробки и развозили по больницам. Услышались крики и стоны, плач и ругань, и все в таких больших количествах, судя по цифре, что представить людское скопище зрительно он не мог. Не хватало воображения. А еще слышались ему произнесенные разными голосами просьбы об эвтаназии. Становилось не по себе, и связывалось сострадательное чувство не с тихой верандой, а с глухим двориком. Выскочил из-за стола, раздернул шторы. Выключил свет в кабинете, припал к окну. Внизу, на прежнем месте, лежал город, упрятывая в каменной утробе полтора миллиона людей. Через день-два их будет меньше. Полуэктов не слышал, как открылись двери, а когда раздался за спиной голос Бергова, вздрогнул. Быстро обернулся и поймал себя на том, что он рад. Но вида, по привычной своей осторожности, не показал. В это время появился Суханов и положил на стол новый лист. Юродивого обнаружили, но он скрылся в церкви, а на территорию церкви власть муниципального совета не распространялась. Полуэктов хотел вслух прочитать информацию Бергову, но тот опередил: – Я знаю. Надо хорошенько подумать. Надо сделать так, чтобы за один раз изолировать Юродивого и попа, вообще всю богадельню. – Как – всю? – Вот мы и должны придумать. – Но церковь же… – Цель ясная, а формы могут быть разные. Это от нас зависит. – Я… я не могу! – выпалил Полуэктов. Выпалив, будто преодолев барьер, он заговорил о том, что его мучило. Об огромной людской толпе, о глухом дворике деревянного дома, о своей жалости к тем, кого везут сейчас в больницу… Много еще чего говорил, непонятно, раздерганно, а порой казалось, что и бессмысленно. Но рад был, что говорит. Бергов слушал. Не прерывал, не удивлялся, терпеливо ждал, когда Полуэктов выговорится. Дождался и пошел к двери, взялся за ручку, но в последний момент обернулся. Наотмашь, как молотком, вбил: – У тебя самого вспышка атавизма! Ты заболел, как последний лишенец! Тебя тоже придется лечить! Тихо прикрыл за собой дверь, оставив Полуэктова одного.