Кровь за кровь
Часть 12 из 14 Информация о книге
Феликсу не хватило выдержки просто сидеть и слушать семейный хор. Он открыл рот и присоединился. Песня обрела форму. В последний раз звучит сигнал призыва, И мы готовы битву повстречать. Пусть знамя Гитлера повсюду будет живо. Неволе нашей больше не бывать! Пустота никуда не делась. Но на мгновение Феликсу удалось заставить себя забыть о сильном баритоне Мартина, который никогда больше не присоединится к их голосам. В этот момент он смотрел на экран – на новые улицы Германии и улыбающиеся лица, на духовой оркестр и знамена – и не чувствовал разделяющего их расстояния. В ЭТО ВРЕМЯ Лука Лёве потерялся в лесу форм и салютующих рук, выросшем на Площади Величия. Его сапоги – лишь одни из сотни сапог, топчущих камень площади. Впрочем, была здесь и другая обувь – оксфорды и броги, высокие каблуки и скромные «Мэри Джейн», – принадлежащая мириадам журналистов и мирных граждан. Многие из них были германцами (не привыкнув к новому названию столицы, они иногда оговаривались и называли себя берлинцами), другие же приехали со всех уголков Рейха. Митинг – призванный отпраздновать великую реконструкцию Германии, проведённую фюрером – проводился перед сгоревшим зданием старого Рейхстага. Народа на Площади Величия собралось невероятно много: целые тысячи. И все они жаждали увидеть выступление самого Адольфа Гитлера. Лука не хотел быть здесь, но выбора ему никто не давал. Каждое публичное выступление фюрера посещают несколько избранных ребят из Гитлерюгенд. Они всегда стоят в ряд – в накрахмаленных формах, до ужаса одинаковые, – золотая жила для пропагандистских фильмов Геббельса. За три часа до начала один из организаторов митинга показал парням их места, расставил правильно. Выстроив их в ровную линию, повернув их лица в сторону камер «Рейхссендера» и приказав «не отводить глаз от фюрера». Но фюрера на сцене не было. Под развевающимися знаменами со свастикой духовой оркестр играл песню Хорста Весселя[8], и некто по имени Альберт Шпеер пространно рассказывал о грандиозности и символизме недавно построенного Дома Народа. (Купол безобразного строения был таким высоким, что статуя на вершине – орёл, сжимающий в когтях земной шар – почти касалась полуденного солнца). У Луки заболела шея. Ноги покалывало от онемения. Другим парням, должно быть, было столь же неудобно, но никто не решался сломать строй. Когда Адольф Гитлер наконец-то вышел на сцену, раздалось громогласное ура. Ура Гитлеру. Ура победе. Это Ура звенело по всей Площади Величия; его мощь гулом отдавалась в барабанных перепонках Луки, заставляя парня морщиться. В конце концов, приветственные крики затихли. Адольф Гитлер говорил о коммунистах и арийцах, о сплочении целых империй и их уничтожении. Фюрер едва начал свою речь, обещающую быть долгой, с летящей во все стороны слюной и ударами кулака о стойку оратора, но Лука его уже не слушал. Его смущали не только крики Гитлера, но реакция толпы во время запланированных пауз, её вопли – все так желали, чтобы этот мужчина их услышал, жаждали поймать слова Гитлера и сделать их своими. Лука не хотел участвовать в этом, хоть и знал, если кто-нибудь увидит, что он не салютует вместе со всеми, последствия будут ужасными. В одной из пауз монолога он вдруг осознал, что может просто поднимать руку и двигать губами, ничего не крича. Никто не заметит разницы… Парни рядом с ним были слишком увлечены собственными воплями Ура, а камеры не могли уловить отсутствие голоса Луки среди общего хора. Никто не слышал его молчание. Пауза закончилась. Речь Гитлера текла над жадно слушающей толпой. Мысли Луки уплывали к тренировке Гонки Оси, которую он пропускал из-за этого митинга, когда что-то – нет, кто-то – привлекло его внимание. Мужчина был одет в форму. Коричневая рубаха и сапоги, такие же, как у Луки и сотен пришедших на митинг. Волосы его, почти полностью закрытые фуражкой, были странного жёлтого цвета. Он ничем не выделялся из толпы, кроме одного очень простого факта: этот мужчина двигался. Остальные коричневорубашечники стояли прямо, устремив взгляды на фюрера, как им и приказывали. Лука же не мог оторвать глаз от мужчины, медленно продвигающегося вперёд, минующего ряд за рядом, осторожно, едва различимо. Никто больше его не замечал. Речь фюрера достигла высшей точки безумия: лицо красное, усы дрожат. «Мы оставили руины старого Берлина позади, встретили с распростёртыми объятиями монументальное великолепие Германии. Строений грандиозней не бывало в истории! Зал Народа станет храмом, к которому обратятся глаза всего мира! Величайшее доказательство продвижения арийской расы!» Мужчина в форме тоже «продвигался», пробираясь всё ближе к сцене. Оставалось всего два ряда, и другие Гитлерюгенд тоже начали его замечать. Вместе со всеми Лука увидел, как мужчина снял фуражку. В считанные секунды показались тёмные корни его волос, а потом внимание привлекло нечто более шокирующее – револьвер, спрятанный в фуражке. Лука ждал, когда мужчина что-нибудь крикнет, но он не обронил ни слова. Лишь поднял пистолет и позволил пулям всё сказать за него. Раз. Два. Три. Три выстрела. Намного сильнее, намного оглушительней, чем крики ура. Каждый выстрел достиг цели, груди Адольфа Гитлера. Фюрер подавился словами и собственной кровью, обрушиваясь на пол – куда именно, стоящий вплотную к сцене Лука увидеть не мог. Взгляд его метнулся к стрелявшему. В глазах мужчины пылал огонь. Он не пытался сбежать. Своей неподвижностью стрелявший словно бы заставил двигаться всех остальных. Ни единая душа в тени Зала Народа не стояла на месте. Коричневорубашечники оглядывались по сторонам. Чёрные пятна униформ СС со взведёнными Люгерами прорывались к подножию сцены. Пламя в глазах мужчины полыхало. Сильное, как пожар. Он снова поднял пистолет, поднёс его к своей голове. Прозвучал четвёртый выстрел. Площадь Величия терзали крики живых. Паника, страх, агония, волнение, слишком много волнения. Парни, которые столько часов смиренно стояли рядом с Лукой, сейчас кинулись кто куда, поддавшись стадному чувству и панике, грозя затоптать друг друга подбитыми металлом сапогами. Лука стоял на месте, подошвы прилипли к камням Площади Величия. Рот распахнулся, но крика не последовало. С ним осталась только тишина. ПОСЛЕ Яэль видела всё иначе. Хлоп. Хлоп. Хлоп. Она сидела перед телевизором Хенрики, грызла кончик карандаша и, забыв о высшей математике, смотрела, как Аарон-Клаус – друг, выживший; тот, кто ерошил Яэль волосы, подшучивал над ней, называя слишком умной, и помогал притворяться, будто она, обычная девчонка – делает невообразимое. Хлоп. Карандаш Яэль треснул при звуке четвёртого выстрела. Лунно-серый графит окутал язык. Вкус едкий, словно пепел. Нет. Не он. Не надо ещё и его. Она знала, что это случится. Смерть приходила всегда. А Аарон-Клаус жаждал встречи с ней – стоять лицом к лицу с фюрером, с револьвером в руке. Неужели только вчера они говорили о том, что нужно шагнуть вперёд, убить ублюдка, изменить мир? Митинг развалился, как карандаш Яэль: крики, солдаты СС, мирные граждане, коричневорубашечники – всё слилось в одно. Канал «Рейхссендера» потонул в хаосе, затуманился помехами. Хенрика вошла в кабинет, поморщившись при виде экрана: «Что не так? Он сломался?» Светлая кудряшка упала женщине на лоб, когда она наклонилась к телевизору, поворачивая ручку питания. От помех к тишине. – Аарон-Клаус, – сейчас, когда Яэль произнесла это имя, оно прозвучало совсем иначе. Словно все его буквы были окаймлены свинцом. Такое ощущение вызывали все ушедшие имена, каждый раз, когда Яэль позволяла себе думать о них: бабушка, мама, Мириам. Тяжелые, тяжелейшие. У всех один вес – вес потери. – Клаус, – поправила Хенрика. – Никто не должен слышать его настоящего имени. Его могут арестовать и вызвать на допрос. Яэль уставилась на пустое стекло экрана телевизора. Сейчас в нём отражалась она сама: хрупкая девочка-подросток, светлые хвостики, глаза цвета лишайника – лицо, которое Яэль выбрала для себя так давно, когда Аарон-Клаус нашёл её у реки. С тех пор она ни разу его не изменила. Но оно казалось чужим. Оно и было чужим (большую часть черт она украла с плаката, призывающего вступить в Союз немецких девушек). Яэль смотрела, как странная девушка в телевизоре открывает рот и говорит: – Только что Аарон-Клаус выстрелил в фюрера. Только что Аарон-Клаус застрелился. Нереальные слова. Истина в худшем её проявлении. * * * Яэль встала на колени посреди бетонной коробки кабинета. Экран телевизора по-прежнему был тёмным, мёртвым. У её колен была свеча, в руках – спичка, а в сердце – воспоминания. Ты никогда не должна забывать мёртвых. Так наказала ей Мириам после смерти матери. Старшая девочка вытянула несколько соломинок из матраса и переплела их, сделав мемориальную свечу. Без воска и без фитиля, но это было неважно. Им всё равно нечем было её зажечь. На этот раз огонь найти удалось. Яэль провела спичкой по полу – красный реактив на её конце затрепетал, оживая. Оживая, оживая… что-то могло быть живым и гореть. Жар пламени танцевал на кончиках пальцев, когда Яэль подносила его к фитилю. Он поймал огонь. Удержал. Религия – одна из множества вещей, что ей пришлось оставить в лагере. Мамина молитва об излечении, свеча Мириам, призрачные воспоминания о пасхе… лишь эти кусочки веры своего народа Яэль могла вспомнить. Она даже не знала слов каддиш, заупокойной молитвы. Аарон-Клаус, наверное, их знал. Он был единственным известным Яэль человеком, у которого были похожие числа, похожая кровь. Который мог знать, как попрощаться с самим собой… Но как зажечь мемориальную свечу, Яэль знала. Она села, скрестив ноги, и смотрела, как пламя танцует в темноте. Маленький и простой огонёк, но он кое-что изменил. ОН кое-что изменил. Только эта мысль помогала Яэль чувствовать реальность. Среди слёз Хенрики и проклятий Райнигера. В непростительной тишине телевизора. Аарона-Клауса больше нет, но его смерть была значимой. Он сдержал своё обещание Яэль: шагнул вперёд, изменил всё, убил ублюдка. И ради этого… ради этого нужно не сдаваться. Разве нет? Яэль прижала колени к груди и, пока неотрывно смотрела на пламя, пока слёзы на глазах размывали его огонь, она ответила себе «да». Так должно быть. * * *