Йогиня. Моя жизнь в 23 позах йоги
Часть 8 из 41 Информация о книге
— А мой — красно-бело-синим (в 1970-е это была самая модная расцветка, и все звезды носили такие костюмы), со звездочками на сиденье. В форме банана, — поспешно добавила она. Два самых лучших велика выбрали! Мне долго пришлось придумывать. — Небесно-голубой. С блестками. Сиденьем в форме банана. И корзинкой для цветов. — Слабовато, конечно, но что я могла поделать? Они же не оставили мне выбора. Лиловый и красно-бело-синий уже заняты, а все остальное заведомо хуже. Конечно, теперь у всех детей из мало-мальски обеспеченных семей есть велики, но тогда это казалось невероятным; приходилось ждать, пока старший брат или сестра перерастут свой, и только потом кататься. Мы шли в горку и не катились на воображаемых велосипедах, а представляли, что толкаем их. Наши отцы были на работе и работали. Мамы сидели дома и курили. Братья гуляли в лесу, разглядывая промокшие под дождем порножурналы. Мы думали, так будет всегда. Таким я помню свое детство: когда-то отец тоже жил с нами и красил французские окна в доме. Был солнечный субботний день, один из тех, которые так приятно провести, лежа на диване и читая комиксы про Арчи. На папе была шляпа для рыбалки — старая, в пятнах, — а мама заглянула на кухню и склонилась к нему для поцелуя. Теперь, вспоминая тот день, я понимаю, что поцелуй был необычным, потому что мое сердце тогда от радости подпрыгнуло. Я запомнила тот момент, он был прекрасен. Не знаю, сколько времени прошло с тех пор — может быть, годы или несколько дней, — но однажды папа исчез. Как будто растворился. Никто больше не звал меня молочной королевой, когда я ела масло прямо из масленки. Его высокая худощавая фигура, смуглое лицо, его нежность, стеснительность, улыбка — все это пропало куда-то, хотя, казалось бы, было столь неотъемлемой частью нашего дома. Как молоко, как чистое, аккуратно сложенное белье, всё это было нужно мне, но я не представляла, что без этого придется обходиться. Теперь он звонил мне по телефону. Это, как и тот поцелуй, казалось совсем необычным. Папа в телефонной трубке, его голос внутри. Ему там было не место. Я сидела за маленьким деревянным столиком на кухне и разговаривала с ним, как взрослая. — Где ты? — спросила я. — Живу пока в гостинице, — ответил он спокойным, низковатым голосом. — Ой! — Я даже не догадалась сказать, что скучаю по нему. Зато он догадался: — Я по тебе скучаю. Я задумалась на минутку, а потом спросила: — Что ты ел на обед? Раньше, когда он еще жил с нами и был моим обычным папой, каждый день за ужином я спрашивала, что он ел на обед сегодня на работе. В ответ он всегда рассказывал какую-нибудь историю: например, что ходил в дорогой ресторан с президентом рекламной фирмы. Или съел бутерброд с ветчиной и печенье прямо в кабинете, за рабочим столом. Или нашел новую закусочную, где классно делают гамбургеры. Такой уж он был человек — с серьезностью отвечал на все вопросы. Может, потому мать его и бросила? Или он ее? Мы так этого и не поняли. Как бы то ни было, мне хотелось знать, что он ел на обед. — Мы встречались с клиентом и ели курицу. — Ясно. Мы сказали друг другу «я люблю тебя» — первое «я люблю тебя», а ведь потом их будет сто, а может, тысячи — и повесили трубки. Единственная гостиница, которую я знала и могла себе представить, была на шоссе 99 у тоннеля. У входа мигала неоновая вывеска в виде пальмы, а вокруг стояли прямоугольные кирпичные здания. Гостиница даже моему неопытному взгляду казалась паршивой. Меня это волновало. Папа не вернулся, как я втайне надеялась. Потом наступило лето, и, как всегда, мы переехали в съемный коттедж с многочисленными братьями и сестрами Бриджет и Мари и кучей друзей; в моих воспоминаниях все из этой компашки, даже двухлетние дети, держат в руках бокалы с вином. Каждый год мы ездили в разные места. Менялись частности, но схема оставалась неизменной: одна большая комната для детей с кучей кроватей; реки вина и задушевное пение для взрослых; целые дни катания на надувных плотах в холодных водах Пьюджет-Саунд. И всегда было какое-нибудь новое задание, главное задание этого лета. Ты или выполнял его, или нет. И от того, сумеешь ли выполнить, зависело, каким тебе запомнится лето. Например, в прошлом году надо было пройти по перилам крыльца высоко-высоко над землей. У Бриджет всегда хорошо получалось. Она также умела драться с мальчишками на кулаках. Старший брат звал ее «маленькой вредительницей». В том году мы жили на острове Бейбридж в доме, который все называли «домиком ужасов», только вот почему, не припомню. Наверное, в шутку. То было лето, когда песня Пола Саймона «Кодахром» побила все рекорды в чартах. Мы с Бриджет и Мари немало времени провели, стоя под громадным кедром на лужайке и распевая «О, эти яркие цвета… зеленые краски лета». Мы обнимались за плечи и широко раскрывали рты. Мы с Бриджет и Мари были как одно трехголовое существо. Мы нашли не слишком высокую крышу чуть выше нашего роста и прыгали с нее. Папа приехал нас навестить и сфотографировал меня тогда, летящую на серебристом солнце, с разметавшимися в прыжке волосами. В середине лета мы отправились в Порт-Гэмбл в гости к зеленоглазому дяде с усами, с которым познакомились на свином барбекю. Ларри. Ему было двадцать четыре года. Моей матери — тридцать два: мать семейства с огромным домом, лужайкой и домра-ботницей-ирландкой, которая тайком отхлебывала из бутылок со спиртным на верхней полке буфета. Моему отцу было сорок. Эти трое, с их лесенкой из возрастов, выстроились как доминошки, в любой момент готовые упасть. Ларри был добродушным и молчаливым. На этот раз в его доме не было толпы хиппи. Был всего один хиппи: он сам. Он пообещал в следующий раз (значит, будет и следующий?) отвезти нас в кафе «У Эрика». Будет здорово, сказал он. Лучшие молочные коктейли. Самая жирная картошка фри. Потом мама повела нас на уличную ярмарку на острове Бейнб-ридж. (Было такое дело в 1970-х — всё свое детство я ходила на уличные ярмарки.) Там я сама разрисовала керамическую вазочку. Долго упрашивала маму взять черно-белого котенка, которого отдавали бесплатно на рынке. Выпросила и назвала его Дейзи. Дейзи выросла и стала самой злобной кошкой в мире. Через много летя поняла: если мать разрешает завести котенка, значит, родители разводятся. Простите, детки. Дейзи ела пчел и царапала мне руки в кровь. Она была воплощением зла. Ларри приезжал и забирал нас на своем «порше». (Еще одна примета 1970-х: спортивные машины, символ свободной жизни. Почему — да потому что не рассчитаны на большую семью.) Ларри носил бисерные бусы. Мы ехали в закусочную «У Эрика». Там я переела жареной картошки и на обратной дороге заблевала ему всю машину, но никто не удивился. 7. Баддха конасана[9] Люси сидела на детском стульчике и жевала кусок яблока, болтала ножками и бормотала что-то себе под нос. Ее футболка была вся в яблочных ошметках — я снова не смогла найти чистый слюнявчик. В носу расцветала зеленая козявка, а лепет и жевание периодически перемежались приступами кашля. Был вечер ноября, но еще не стемнело. За окном моросил дождь. Брюс работал в гараже. Я видела его через окно — сидит, сгорбившись, за компьютером, черные брови нахмурены. Я вышла на заднее крыльцо и помахала: пора домой. Я оставила Брюса с Люси в уютной маленькой кухне с полом из экологически чистого линолеума, который мы купили, потому что так посоветовали в магазине «Экологичный дом» — нетоксичный материал для тех, кто заботится об окружающей среде. Я опоздала на вечерний класс Фрэн и пошла к Джонатану на восстанавливающую практику. В студии стояла тишина и полумрак — на вечерних занятиях Джонатан любил мягкий свет. Мы начали класс, как обычно. Потом очень медленно сделали последовательность из поз: поза воина 1 и 2, высокий и низкий выпад, наклон вперед. Мы продолжили несколькими наклонами вперед и мягкой вариацией позы моста, поднимаясь с пола в небольшой прогиб. Двигаться было приятно. Я не воспринимала йогу как побег от повседневности, а просто была рада двигаться и не думать. А еще я была счастлива находиться в комнате, которую не придется потом убирать. Всё равно что заселиться в отель на полчаса и внутренне ликовать, что никогда не придется пылесосить этот пол. Протирать пыль на плинтусах. Никогда. Ближе к концу занятия Джонатан попросил нас сесть в позу бабочки. Он назвал ее на санскрите: баддха конасана. Поза очень простая: сидишь, разведя колени и сложив подошвы стоп. Приятно было ощущать, как подошвы соприкасаются, почти щекотно, но не совсем. — Это одна из поз, которая в йоге традиционно использовалась для медитации. Баддха конасана или поза лотоса. Остальная практика йоги была посвящена укреплению тела и раскрепощению суставов, чтобы можно было подолгу сидеть в медитации. Он встал и прошагал в другой конец зала к выключателю. В конце занятия Джонатану нравилось приглушать свет, так, что от лампочек оставались лишь маленькие желтые точки. Тогда в зале становилось даже страшновато. Мы лежали в позе трупа, и тени оживали. Было слишком тихо. Любой, кто смотрел фильм ужасов, знает, что наступление тишины обычно не предвещает ничего хорошего. Иногда мы сидели в тишине и почти в темноте, и мне казалось, будто мы медитируем под кроватью, где живут все чудовища. Когда свет стал как в средневековой пивной, Джонатан вернулся на место и произнес: — Сегодня мы не будем делать шавасану, а посидим в медитации, как древние йоги. Просто продолжайте сидеть в баддха конасане. Если поза дается с трудом, примите любое сидячее положение. Мы поерзали, занимая положение поудобнее — или хотя бы не слишком мучительное. Когда движения прекратились, Джонатан заговорил: — Оставаться в неподвижности, возможно, самая сложная задача в йоге. Если вы чувствуете, что ум блуждает, вернитесь к дыханию. Необязательно дышать как-то особенно — просто наблюдайте за дыханием. Не старайтесь его контролировать. Не старайтесь сделать вдохи и выдохи глубже. Просто наблюдайте, и, возможно, это поможет успокоить ум. Я почувствовала раздражение. Вообще-то, я пришла делать позы. Улучшить свою практику. Как это произойдет, если просто сидеть как истукан? Некоторое время мы продолжали сидеть. Так долго, что Джонатан добился своей цели, и мы поняли: сидеть неподвижно тяжело. Мы это уяснили. Я тайком поглядывала на часы. Еще десять минут до конца занятия, между прочим! И что, он ждет, что мы будем сидеть так всё время? Сам Джонатан восседал с таким безмятежным видом, как будто хотел показать, что весь вечер может медитировать. Я велела себе закрыть глаза. Голос Джонатана, звучавший беспрерывно в ходе занятия, удерживал страшные тени на расстоянии, но чем дольше я сидела молча, тем ближе они подползали. Я попыталась сосредоточиться на дыхании, вспомнить всё, что нужно делать во время медитации. Но что-то во мне пробивалось наружу из-под фасада. И не успела я спохватиться, как заплакала. Слезы беззвучно текли по щекам. Я теряла над собой контроль. О боже. Я открыла один глаз. На меня никто не смотрел. В чем дело? Я никак не могла понять, почему плачу. Почему же я плачу, думала я, и плакала дальше; некоторое время это продолжалось. Затем в голове промелькнула картинка: Люси, ее заложенный носик, незначительная простуда. Я начала всхлипывать. Каждый раз, представляя, как она шмыгает, как я вытираю ей нос, я вспоминала о страшных обстоятельствах ее рождения и кошмарных месяцах, последовавших за этим. Стояло серое декабрьское утро — худшая погода, которая только бывает в Сиэтле, когда солнце не светит, дождь не идет, но над головой висит высокое серое небо, вызывающее жуткую мигрень. Небо, глядя на которое хочется пойти в кино на весь день или лучше на всю зиму. Я была на девятом месяце беременности, до даты предполагаемых родов оставался день. Я встала, надела свое платье-палатку и выпила единственную в день чашку кофе. Мы с Брюсом сидели за столом и читали «Нью-Йорк тайме» (вторник, новости науки), когда у меня возникло это ощущение, описанное во всех книгах, которого я так боялась. Я позвонила доктору. Доктору Цыпе. Хорошо, когда своего врача можно называть так, детским прозвищем. Цыпа нянчил меня, когда я под стол пешком ходила, и стал моим врачом в пятнадцать лет. Сейчас его спокойный, уравновешенный, расслабленный голос в трубке говорил мне, что настала пора ехать в больницу. Я повесила трубку и сказала Брюсу, что пора ехать. Оксиметр ребенка показывал следующие цифры: 72 69 88 77 80 62 Ребенок, у которого тогда еще не было имени и не было особых надежд на выживание, задохнулся в утробе и наглотался мекония. Другими словами, ее легкие были забиты собственными экскрементами, при этом она всё еще находилась в матке. Роды, кесарево, состоялись… когда? Два дня назад? Три? Мы стали героями незаметной драмы, которая происходит всё время — больничной драмы. Мы сидели в реанимации и смотрели, как наша дочь с трудом пытается дышать, резко заглатывая воздух и пытаясь наполнить им ту крошечную часть легкого, которая была свободна. Она очень хотела дышать, но у нее это плохо получалось. Она была сломанным механизмом всего с одной функцией: дышать. Эта функция осуществлялась с перебоями, но всё же осуществлялась. Показатели не сулили ничего хорошего. Мы глаз не сводили с оксиметра, надеясь увидеть хотя бы цифру 90, в самых смелых мечтах — 95, низший порог нормального насыщения кислородом. Но видели лишь 82. И 77. Когда цифра взлетела до 87, я в волнении позвала медсестру. «Этого недостаточно», — сказала она и опустила руку мне на плечо. Так мы и не сводили глаз с ребенка, с аппарата. И никто не говорил слов, которые нам так нужно было услышать: «Она выживет». Она лежала в инкубаторе, вдыхая воздух урывками и размахивая маленькими кулачками. Мы стали звать ее «храброе сердце». Малышка боролась за жизнь, это было видно невооруженным взглядом. Воля к жизни ее переполняла. Она была ребенком, разрушающим стереотипы. Доказательством невозможного — существования жизненной силы. Ее невозможно было представить без этой силы, как невозможно представить лист дерева без хлорофилла, делающего его зеленым. Время стало континентом, который мы пересекали пешком. Утром второго дня в больницу приехала мать и обнаружила меня на полу в ванной. Я сидела, билась головой о стену и повторяла снова и снова: «Мне страшно, мне так страшно». По крайней мере, так она мне потом рассказывала — сама я ничего не помню. У меня в памяти остались лишь куски, проплешины, пятна. В середине нескончаемого третьего дня Брюс взял ручку и написал «Люси» в графе «имя ребенка» на бумажной бирке, прицепленной к прозрачному пластиковому ящику, где лежала малышка. Люси — не самый везучий ребенок. Мы с Брюсом держались вместе с каким-то остервенением. Когда другие заговаривали о нашем ребенке, это было все равно что слушать плохой кавер на старую песню: всё казалось бессмысленным, унылым, неправильным. Лишь у нас с Брюсом не было никакой надежды и была вся надежда в мире. Лишь мы знали страшную правду: что малышка почти наверняка выживет и почти наверняка умрет. К моему сожалению, из больницы меня выписали. Теперь мы с малышкой должны были спать на разных концах города. Мои друзья и Брюс превратили нашу гостиную в будуар для меня: красивое постельное белье, цветы, сияющая чистота повсюду. Дома я взялась за новую задачу: надо было что-то делать с молоком. В больнице женщина из Ассоциации грудного вскармливания возникла у моей койки, как привидение, и сообщила, что я должна сцеживать грудь каждые три часа или молоко пропадет. Так я и делала. В больнице мне выдали электрический молокоотсос, и когда я говорю, что сцеживание стало для меня сродни религиозному ритуалу, я не шучу. Это было единственное, что в данный момент я могла сделать для ребенка, и в этом я достигла совершенства. Если я буду делать всё правильно, решила я, малышка выживет. Я просто не могла позволить себе рисковать. Во время этих сцеживаний меня навещала мать. Помешанная на чистоте, она всегда питала нездоровую одержимость телесными процессами. Ее единственную в нашем доме не смущал молокоотсос. Сама я едва могла произнести это слово вслух. Она же болтала со мной, пока я сцеживала, затем убирала полные бутылочки в холодильник и следила за тем, чтобы их доставили в больницу вовремя. Она подбадривала меня, пока я наполняла емкости, отмечала, что молозива становится всё меньше, и, сравнивая производительность правой и левой груди, присудила правой титул чемпиона.