Четвертый кодекс (СИ)
Вот оно, казалось, заполонило все вокруг, и Федор понял, что едет какой-то могущественный и, может быть, опасный дух. А то и бог.
Грохот был совсем близко, Федор слышал уже и храпы оленя – очень сильного молодого оленя. Но по-прежнему не видел никого.
И тут на него накатило понимание, что он никого и не увидит, что для него, шамана в девятом колене Федора Копенкина, зрелище это запретно. Но понимание это было почему-то мирным и радостным. Неожиданно сам для себя Федор упал на колени и опустил голову в снег.
Мимо промчался олень – шаман ясно слышал это. Некий порыв все же заставил его поднять лицо. И снова поспешно опустить и стоять на коленях до тех пор, пока бряцание бубенца не растаяло в снежных далях.
Но он на всю недолгую оставшуюся жизнь запомнил, что увидел он за тот краткий миг.
На него смотрел Сэвеки. Сэвеки был русским Богом – таким, каким его рисовали на иконах, висевших в церквах. Лицо Бога было спокойным и мирным. Федор ясно почувствовал, что Бог знает про него все, и будет судить его за все, что сделал он в своей странной жизни. Но произойдет это еще не сейчас.
Бог прямо сидел на олене и, казалось, быстрый ход зверя нисколько не влиял на Него. А в руках Его была маленькая трепещущая птичка, и Федор знал, кто она.
- Сэвеки Иисус Христос на оленчике везет душу мальчика обратно, - прошептал Федор и очнулся лежащим на земляном полу своего шаманского чума.
- Вставай, все самое интересное проспал, - расталкивал тоже приходящего в себя мальчика старый ученый луча. – Говорил же – не жри ты эти мухоморы.
Диким взглядом посмотрел Федор на уходящих из чума гостей, а потом пал в черную бездну безмолвия. Помощники, привыкшие к его обморокам после камлания, не беспокоили его до вечера. Потом все же забеспокоились и вернулись в чум. Федор был без сознания, стонал и метался. В таком состоянии он провел весь следующий день, очнувшись лишь к вечеру.
Русские пришли к нему попрощаться. Учитель мальчика хотел дать ему еще папирос и бутылку водки – кажется, он решил, что Федор замутил со своей болезнью, чтобы получить оплату побольше. Но шаман равнодушно отклонил подношение.
Ему было очень плохо – силы были на исходе и продолжали истекать из тела и всех его душ. Трудно было даже говорить. Но он обратился к Женьке, смотревшему на него сочувственно и – Федор видел это – с пониманием.
- Он тебе еще встретится, - почти прошептал шаман, и тут же понял, что мальчик и так знает это. – Кирэс не бросай, - продолжал он. – Чужой этого хочет, а ты его не бросай. Ни в каком мире.
- Почему? – спросил мальчик.
Ему и правда нужно было это знать.
Но шаман лишь слегка помотал головой.
- Я не знаю. Ты видел ТАМ Бога?
Женька пожал плечами. Федор понял, что из своего путешествия по мирам тот помнит немного.
- Я не знаю, поможет ли Он тебе еще. Будь сильным сам, - сказал шаман.
Мальчик кивнул. Да, он будет сильным.
Федор закрыл глаза и отключился вновь. Последнее, что он слышал, были слова старого луча:
- Что за чушь он там нес?
Федор прохворал весь остаток лета, думал, так и не оправится. Но потом все же ему стало немного легче. Как только смог сам передвигаться, собрал десяток оленей и ушел в тайгу. Путь его лежал в те места, где в юности узрел он схождение Дябдара.
Найдя в тайге небольшую падь, он поставил там чум и начал тяжелую работу. Торопился – знал, что времени у него немного. И ведь успел: ко времени, когда в воздухе закружились снежники, в тайге появилось нечто невиданное.
Федор воздвиг из бревен помост, на который поставил из жердей квадратную избу с четырехскатной крышей. Позади устроил «калир» - священного «оленя» из бревна, вроде того, что всегда стоял перед чумом, где он камлал.
На калир он поставил три локоптын, которые луча называют кирэс – три кирэс, каждый с тремя крестовинами поставил Федор.
Закончив труды, он отошел в сторону, без сил рухнул на припорошенный снегом пенек и полюбовался делом рук своих.
Федор поставил священный чум для русского Бога, скопировав его, как умел, с тех больших домов, в которых русские попы махали кадилами. Он и сам толком не знал, зачем он это сделал, но точно знал, что это было нужно.
Подумал, что на кирэс надо бы повесить жертву – свежеободранную шкуру оленя, как всегда делал его народ. Но поразмыслив, решил, что не стоит, отвязал оленей и поплелся в чум. Все тело ломило – к нему опять вернулась болезнь.
Он вновь долго не мог встать и спокойно думал, что скоро прямо из своего чума тихо отойдет в буни. Но ночью ощутил легкость в теле, встал и вышел под небо.
Мир засыпало снегом и залило лунным сиянием. Стояла глубочайшая тишина, даже духи замерли. Лишь изредка всхрапывали и скрипели снегом олени – они не убежали, так и рыли в пади ягель.
Федор долго стоял, словно купался под лунным светом. В голове его вертелись слова песни, которые говорил ему один луча. Раньше Федор считал их бессмысленными, но теперь они почему-то пришли к нему.
Черный чум.
Белый снег.
Звезд мерцанье.
Снежных нив
Перелив
И молчанье.
Все молчит,
Словно спит.
Сумрак, тени…
Черный чум,
Белый снег
И олени…*
Попрощавшись со знакомыми духами мусун, со своими духами-помощниками сэвен, с оленями, чумом и тайгой, Федор забрался под помост, лег головой к трем кирэс и стал ждать.
Страшный змей Дябдар все еще нависал над ним, и пасть его пламенела, но Федора уже подхватила и несла Небесная река.
И вот он уже в бесконечной заснеженной и морозной тундре мира буни. Порывы ветра сорвали с него ветхий плащ и всю остальную одежду, взъерошили и застудили волосы, которые снова поднялись над его головой прозрачной сияющей короной. Скоро Федор и сам весь обратился в ледяную статую, но не замечал этого. Он неподвижно ждал, когда издали раздастся побрякивание оленьих бубенцов. Ему было все равно, сколько он будет ждать…
* Николай Лесовский
***
Илона Линькова-Дельгадо. Россия. Москва. 2 ноября 2029 года
Илона быстро шла по запорошенным снегом кривым переулкам. В этом году холода пришли слишком рано – набросились на столицу, как убийца из-за угла. Она отчаянно мерзла, безуспешно пытаясь закутаться в куцый черный дублет со стоячим воротником – модный, но страшно холодный. Ноги в узких сапожках на шпильках тоже задубели до нечувствительности.
Она с тоской вспоминала теплый и удобный салон своей аккуратной машины, уже неделю пребывающей в ремонте, из-за чего приходилось ездить в метро и мерзнуть на улице.
Впрочем, холод внес хоть какое-то разнообразие в свинцовую депрессию, которая оставалась с Илоной уже много месяцев.
Сначала она боялась, что сходит с ума, посещала врачей. Те советовали отдохнуть и выписывали кучу таблеток, которые она не принимала. И ей было неприятно сознавать, что доктора видят перед собой лишь молодящуюся старуху, уже начавшую съезжать в мутную пещеру деменции.
Но потом она уже хотела и правда сойти с ума – тогда все, что с ней происходит, можно будет объяснить бредом.
Разумеется, врачам она рассказывала далеко не все, хоть и понимала, что это неправильно. Но она просто была не в состоянии облечь ЭТО в разумные, непротиворечивые, понятные фразы.
А больше рассказывать было некому – Илона была совершенно одна. Родные и друзья или умерли, или были далеко, а тем, кто был рядом, она ничего не хотела говорить. Да и никогда не было у нее особенно много друзей. А молодые сотрудники музея смотрели на нее, как на историческую реликвию – с почтением и некоторым недоумением, что она, ученица и (шепотом) любовница самого ЕВК, все еще жива и даже похожа на женщину.
После смерти мужа Илоне стало казаться, что к одиночеству можно привыкнуть. Но не замечала, что оно буквально изливается из ее глаз, и окружающим это прекрасно видно. Не знала она и того, что необыкновенное это, жгучее одиночество чугунной болванкой лежало в ее душе и при жизни мужа, Антонио. Оно поселилось в ней много лет назад, одной трагической лунной ночью в Мексике, под безумный стон цикад.