Сдаёшься?
Его-то как раз бояться нечего. Он-то как раз будет доволен. «Чистюля-то, оказывается, не боится жизни, думает о нем, не спит, сама пришла к нему среди ночи, что он говорил, как же иначе!»
Женщина улыбнулась, оглядела ночную лестничную площадку, множество ступеней, ведущих в темноту вверх, и множество ступеней, уходящих в темноту вниз; торопясь достала из сумки пудреницу: приблизив зеркало к лицу, привычно напудрила нос и подбородок, еще раз быстро оглядела лестницу у себя за спиною, зажмурилась и отвернула лицо, как если бы из квартиры вдруг повалил дым; поднялась на носках и сильно нажала коричневую кнопку общего звонка.
В тишине квартиры звонок взвыл как сирена. Женщина отбежала от двери. За дверью стало тише, чем прежде. Мерно — то тише, то громче — жужжал внизу, будто медленно кружился над ступенями, электрический счетчик.
Женщина подошла к двери, поднялась на носках, нажала коричневую кнопку звонка и не отпускала ее до тех пор, пока не услышала, как в глубине квартиры стукнула дверь. Она перестала звонить, приложила ухо к дверной щели и услышала чьи-то спешащие шаркающие шаги. Она скоро узнала их.
Месяца два назад она, зайдя случайно в какой-то магазин, увидела на прилавке пару необыкновенно красивых мужских домашних туфель. Она не знала, какой размер туфель он носит, она почему-то вообще ничего не могла припомнить о размерах мужской обуви, а спросить о чем-нибудь подобном у бойкой хорошенькой продавщицы постеснялась, стало неловко, что продавщица подумает — она покупает домашние туфли малознакомому мужчине. С другой стороны, она, конечно, понимала, что это чепуха, думать о том, что подумает продавщица, но все же ничего у нее не спросила, а купила ту пару туфель с прилавка наугад.
Он был очень доволен подарком — они еще ничего не дарили друг другу, — но туфли оказались сильно ему велики, и, когда он ходил, они падали у него с ног, и чем быстрее он шел, тем чаще они падали, и тогда ему приходилось везти их, не отрывая ступней от пола, скользить в них, как на лыжах, и от этого и получался такой стариковский шаркающий звук…
Женщина тихонько засмеялась и встала возле двери так, чтобы дверь, распахнувшись на лестничную площадку, прикрыла ее, чтобы тот, кто откроет, не сразу ее увидел.
Неожиданно дверь распахнулась внутрь, в темноту квартиры, почему-то она все перепутала, и сразу закрылась. Женщина успела заметить, что мужчина одет, только без пиджака. За дверью стало совсем тихо. Зажужжал-закружился внизу электрический счетчик.
— Кто? — наконец спросил шепотом мужчина из-за двери. Из дверной щели потянуло вином, табаком, одеколоном. Ей нравился этот запах.
— Ты же видел, что это я, — шепотом ответила женщина в дверную щель.
— Ничего я не видел. Лампочка-то на лестнице вся в пыли.
— Я знаю, что и в квартире темно. Но теперь-то ты знаешь, что это я. Даже странно.
— Не вздумай плакать. Дверь-то открыть ничего не стоит. Вот только приберусь в комнате. Кто же мог подумать, что ты сегодня придешь? Кто же мог подумать, что ты придешь одна, среди ночи? — Из щели тепло тянуло вином, табаком и одеколоном.
— Наплевать на уборку. Разве я помешала? Может быть, мне уйти?
— Чепуха. Я немного устал, — сказал мужчина.
Стало слышно, как он зевнул. Потом стало тихо. Наверное, он отстранился от щели. Снова послышался его быстрый, еле различимый шепот:
— Были приятели, оставили кавардак. Не надо ведь тебе говорить, что тебя-то я люблю и уважаю.
Опять стало тихо, женщина услышала шаркающие, теперь удаляющиеся шаги за дверью. Она поднялась на носки и сильно нажала коричневую кнопку звонка. Еще раз в спящей квартире взвыла беда сирены. Еще раз в глубине квартиры стукнула дверь — закрылась его или открылась другая. Шагов не было слышно, когда по ту сторону двери кто-то уже возился с замком.
Дверь медленно отворилась, и в пыльном свете лестничной лампочки возникла невысокая худая старушка Авдеева, та, которой надо только стучать. На ней длинное черное пальто с черным вытертым до плеши меховым воротником. Между расстегнутыми его полами видна была длинная белая рубашка в мелкий горошек. Короткие седые волосы прямыми прядями стояли вокруг головы Авдеевой, как перья нахохлившейся птицы. Ослепленная со она даже таким лестничным светом, она все ширила голые, без ресниц глаза и становилась все больше похожа на сову.
— Простите. Мне очень нужно. Честное слово, — сказала женщина шепотом.
— Охрану б сюда, конечно… Спит народ-то. Глазищи-то горят как у черта, — ссподи сти… — бормотала, мелко крестясь, старушка, и пятилась, и сторонилась от раскрытой двери, пропуская женщину в темноту кухни.
В пыльный лестничный свет, сотворивший сову-старушку, вплыло и повисло над нахохлившейся ее головой его чудесное улыбающееся лицо,
— Вечер добрый, разбудили мы вас, Пелагея Васильевна?
— Сам-то, поди, чего не откроешь, незнаком, может? — в сердцах отвечала старушка и бормотала, бормотала что-то и сердито крестилась: — Ссподи сти, ссподи сти, — пятясь и пропадая по частям в коридорной тьме. Далеко по коридору стукнула дверь.
Стало очень тихо и очень темно. Мужчина поднял женщину, вынес на лестничную площадку и закрыл дверь у себя за спиною.
— Ну вот, — сказал он, — здравствуй.
Он посмотрел на женщину и улыбнулся своей чудесной детской улыбкой.
— Прости, — сказала женщина и, поднявшись на носки, поцеловала его глаза, потом колющиеся щеки, шею, голову, — прости, прости, прости, в субботу я тоже наговорила тебе всякой дряни.
— Пустяки. — Мужчина молчал. Потом погладил женщину по голове. — Постой здесь минутку.
— Я с тобой.
— Нет, нет.
— Что?
— У меня неубрано.
Женщина помолчала. Потом сказала:
— Я закрою глаза. Я все уберу утром.
Мужчина помотал головой.
— Я посижу спиной, пока ты все уберешь.
Мужчина помотал головой. Женщина посмотрела в лицо мужчине, не отводя глаз; отступила, словно для того, чтобы лучше видеть, словно высматривала что-то незнакомое и малозаметное. Его улыбающееся лицо явно что-то выражало. Слишком явно. И как избыток света противоположен свету, так эта вспышка выражения на его лице была для нее противоположной всякому выражению: она, сколько ни вглядывалась, никак не могла понять, что именно его лицо выражает.
— Пусти. — Женщина шагнула мимо мужчины к двери. — Теперь уж пусти. Пусти.
Мужчина поднял женщину, отнес от двери и, внезапно прыгнув, скрылся в темноте квартиры. Женщина услышала, как громко щелкнул замок и как выше по лестнице громко щелкнуло эхо.
Все казалось неправдоподобным, как слишком жуткая история, рассказанная дома за утренним чаем. И все же, с чего она взяла, будто это невероятно?
Что знает она о нем? Что, по его словам, ему в этом городе здорово не везет, что он себя чувствует здесь навсегда чужим, как бы на вечных гастролях, что, по словам мамы, он хоть и артист, но у него, во-первых, никакого положения в обществе, во-вторых, по-видимому, нет настоящей культуры. Ну, это ладно, культуры в твоем смысле, мамочка, теперь ни у кого нет, а может быть, и вообще никогда ни у кого не было, что, по словам Лины, у него, как видно, нет души, а значит, и таланта, ибо талант, сказала Лина, «просто немыслим без души». Ну, это ладно, души-то, Линочка, у тебя тоже нет, нет, и даже, оказывается, не могло быть! Зато он не лезет из кожи вон быть точь-в-точь таким, как другие, — только отец себе это иногда позволял. Зато он не живет, как мама и Лина, каждый день для черного дня. Зато он хоть и актер, а в жизни не притворяется. Зато он веселый парень, простой и славный. Зато он так вам отпляшет цыганочку с дробью или лезгиночку со свистом! Зато у него чудесная, искренняя, как у ребенка, улыбка. Зато он так поет под гитару про любовь и одиночество, как будто всех понимает, что вам и не снилось, Линочка, — это уже не по чьим-то словам, это уже личные наблюдения, а это ведь тоже чего-то стоит, мама и Линочка! А когда поет, то заглядывает смеющимися, дерзкими глазами в лица всех слушающих его женщин, а на мужчин не смотрит…