Тюрьма (СИ)
— Извлек? Зачем? Применил как-то?
— Нет, просто отложилось в памяти. Я без зла говорю, без нервов, без умысла, и не как критик, даже не как читатель, которому предстоит громко высказать свое мнение или что-то там разнести в пух и прах. Моя роль тут скромна. Но уловил, это есть, то бишь было и осталось, а значит в самом деле есть… Видишь ли, описывается контора, очень уж похожая на нашу, и человек, ее организовавший, смахивает на меня. Что-то вроде тебя тоже имеется…
— Вот оно что! — воскликнул Якушкин. — Ты, выходит, подозреваешь, что я написал этот роман?
Он встал и, утвердившись посреди комнаты, скрестил руки на груди.
— Не смотри на меня вызывающе! — крикнул Филиппов.
— Но ты сам вызываешь… Твое поведение, оно, я бы сказал, вызывающее!
— Поведение? Это уже слишком, это ты перегнул палку, брат!
— Но как это твое поведение назвать, если оно проникнуто…
— Ради Бога, без пафоса.
— Да с какой стати подозревать меня…
Филиппов вдруг как-то превозмог себя, просиял и воодушевился совсем на другой лад, покончив с мрачностью, навеянной проскользнувшей мыслью о возможном участии приятеля в литературных происках. Роман, им упомянутый, оставил-таки неприятный осадок в его душе.
— Нет, погоди, — оборвал директор журналиста, — выдумка с действительностью смешиваются только в больном воображении. Жизнь должна держаться на прочных основаниях, подлежащих реалистическому усвоению. Так оно до сих пор и было, потому что жизнь — не роман.
— Но жизнь без добротного отражения в романе — не жизнь, а чепуха, тоска сплошная…
— В том романе к подозрительному сходству с нами еще иностранец приплетен, а в нашем случае никакого иностранца нет! — воскликнул Филиппов пылко, с явным расчетом на какую-то убедительность.
— Но ведь у тебя на уме, что я придумал этого иностранца?
— Любой мог придумать, дело нехитрое, вот только зачем было выставлять в таком карикатурном свете? Ну, иностранец… Бывает… Я хочу сказать, что бывают люди и иностранцами, но одно это не делает их пародиями на самих себя, какими-то, знаешь ли, обезьянами. А в этом романе сатира на иностранца оборачивается сатирой на наше дело, на нашу борьбу за права заключенных, явным поклепом на то внимание, которое мы уделяем тюремному закону.
— Так ты скажи прямо, подозреваешь меня или нет?
Директор усмехнулся.
— Как я могу подозревать тебя, если на титульном листе указана другая фамилия, не твоя. Может, кстати, псевдоним. Но в жизни так много всего двойственного… Двойные фамилии… Двойное дно… Скрытым образом — так, а внешним — уже этак. Вроде бы титульный лист, а пощупать нельзя, так, одно изображение на экране. Даже неприятно. Я всю эту новейшую технику люблю, готов пользоваться, а тем более с успехом использовать в нашем деле, но порой все же берет досада, что дано только ощупать ее, а до существа размещенных в ней изображений не добраться. Я даже не уверен, что там на экране черным по белому пишется и реальными красками запечатлевается. Может, одна иллюзия или обман какой… Шпион, как известно, тайное послание сжигает или съедает, если припечет, но оно на бумаге писано, а как ему уничтожить технику, рисующую тексты в каком-то, буквально сказать, безвоздушном пространстве, где-то вне живого мира? Или вот другой пример правды жизни, отравленной ядами всевозможных ползучих неправд. Есть, скажем, алиби, а некие улики не то чтобы опрокидывают его, но как-то исподволь ему противоречат, даже, если можно так выразиться, смеются над ним, унижают его. Чем не двойственность? Ну, положим, в грубой форме, а все-таки… Так я тебе подбавлю тонкости. Просто смекни, что я могу подозревать Иванова, Петрова, Сидорова и даже целую массу безымянных людей, а среди прочих и тебя. Имею полное право, вот в чем штука.
— Но в твоем примере правда отравлена или сама жизнь? Уточни, пожалуйста.
И снова улыбнулся Филиппов, на этот раз кротко.
— В идеале, — сказал он, — жизнь и правда неотделимы, а мой пример как раз идеален. Но и к искажениям мы, согласись, уже давно привычны, так что налицо порча единства и какая-то возня в сердцевине самой слитности. Философы называют это борьбой противоположностей, а некоторые — двойными стандартами, но я ни с теми, ни с другими не согласен. Борьба противоположностей это, если без всякой образности выразиться, кум и зэк, майор Сидоров и заключенный Архипов. И двойные стандарты недалеко от такого уподобления ушли. Это когда говорят одно, а делают другое. И при чем тут я? Подозреваю я что-то там, нет ли, не это важно, а то, что действую я как ни в чем не бывало и со свойственной мне прямотой. Так что мои подозрения крепки и обоснованы, если они и впрямь имеются, но тебе они должны быть совершенно безразличны, потому как ты есть уверенный в себе и в своей правде человек. Погоди, я еще не все сказал, я еще про роман тот не закончил. Появляется в нем и совершающий побег зэк. Угоняет, если не ошибаюсь, автобус. А вот это уже не просто сходство между вымышленными персонажами и реальными людьми, каковы мы с тобой. Сходство, согласись, может быть и случайным, а в нашем соответствии роману, как оно проявляется в случае побега его героя, я не вижу ничего случайного, даже если тот побег и происходящее нынче у нас тут с Архиповым некоторые предпочтут назвать всего лишь совпадением. Бог мой, да какое же это совпадение! Это, скорее, предвидение, своего рода откровение!
— И это, стало быть, снимает с меня все обвинения, поскольку даром предвидения я, само собой, не обладаю.
— Но не снимает подозрения, — вставил Орест Митрофанович.
— А никто и не обвиняет тебя, исходя из одних лишь подозрений.
Якушкин с неудовольствием посмотрел на Ореста Митрофановича.
— Вам-то что? — сурово обронил он.
— А то, — подхватил толстяк возбужденно, — что страсти могут накалиться…
— На чем могут быть в данном случае построены обвинения? — уверенно и с наглой авторитетностью заслонил директор Ореста Митрофановича. — На твоем желании написать роман, о чем ты сам неоднократно заявлял. А это значит, что ты почти наверняка обладаешь писательским даром, и заключает он в себе не что иное, как дар предвидения. Прекрасный повод для того, чтобы оказываться в нужное время в нужном месте! Не думаю, что это происходит постоянно. Но вполне может случиться так, что ты и опишешь побег, и чуть ли не ту же минуту свидетелем побега станешь.
— Выходит, мне можно позавидовать? — нехорошо усмехнулся Якушкин.
— Я бы и позавидовал тебе, если бы то, о чем я только что сказал, не было на самом деле зыбкой почвой, на которой никаких стоящих обвинений не построишь.
— Занятная диалектика…
— Страсти, говорю я, — снова влез Орест Митрофанович; пробил его час, и затрубил он, — определенно накалятся, если я скажу, что тоже иногда пользуюсь новейшей техникой, и недавно мне подвернулось как раз подходящее к затронутой теме творение какого-то писателя произведений, в котором…
— Да вы еще пьяны со вчерашнего, — перебил Якушкин, презрительно морщась.
— В котором та же контора, только без профиля прямого отношения к пенитенциарной системе и даже как будто без директора. Разве что с действующим персонажем, в лице которого обобщены черты тревог и забот современности, небезызвестной злобы дня, а таковым может быть любой из нас. Вот вы говорили о реализме…
— Мы ничего о нем не говорили, — возразил Филиппов, — хотя я и мог бы…
— Нет, вы говорили, — настаивал Орест Митрофанович и в подтверждение, что на своем будет стоять до конца, стучал в стол длинным ногтем указательного пальца.
— Я даже, пожалуй, и не прочь в самом деле поговорить. — Смирновский либерал и журналист теперь откровенно разобщались, а директор с необычайной живостью переводил взгляд с одного на другого, силясь человеколюбиво объединить их в компактную группу слушателей. — Заметьте, — сказал он, — мы остаемся глубоко укоренены в реальности, невзирая на всю фантастичность архиповского побега. И это лишний раз подтверждает тот возможный лишь на почве реализма факт, что наш друг Якушкин, этот едва ли не очевидец совершенного вчера побега, вполне мог загодя описать нечто подобное в романе, даже не обладая при этом даром предвидения. Вот моя мысль.