Тюрьма (СИ)
Архипов, несмотря на косые взгляды и вскользь оброненные угрозы, не бросал Бурцева. Обоим поневоле приходилось быть начеку, подозревать, присматриваться, отслеживать, анализировать выясненное в ходе наблюдений. Намерен ли кто сдуру посягнуть на бурцевские прелести? Похоже, нет, и вполне вероятно, что к катастрофе его ведут медленно и последовательно. А может, вовсе никто не думает специально заниматься Бурцевым, и опасность совершенно не грозит, хотя ведь по всем признакам выходит, что этот человек как будто и не заслуживает шанса избежать печальной участи. Время от времени констатировали: вот, мелкие толчки, пинки, затрещины; разумеется, вслух на этот счет не высказывались. Таили думы, и выводы свои оставляли при себе. Общей была только мысль замахать, отбиваясь, руками-ногами или разбежаться, помчаться кто куда, если гроза впрямь грянет. Завхоз бил, вовсе не преследуя цели сотворить из Бурцева свою любимую девочку, а всего лишь для того, чтобы это ничтожество не путалось под ногами. Но были, однако, люди, имевшие на Бурцева определенные виды, и они порой вычленялись из серой, казавшейся иной раз и однородной массы, взмывали, словно птицы над землей, и обрушивались на него, показывая твердость неких намерений. Они уже как бы предвидели его будущее. Но по плану ли действовали? Можно назвать их действия четкими? Соответствовали ли эти действия неким нормативам и установкам, и можно ли сказать, что они вкладывают в них опыт предшествующих поколений и даже какую-нибудь мудрость веков? Тут бы предоставить слово посвященным или разным ученым исследователям, но таких нет под рукой. Напрашивается вывод: случай Бурцева — не из значительных. Линия его судьбы легко тает и бесследно теряется в темной истории отечественных лагерей.
Видя, как отменяют Бурцева, вынуждают его сойти с круга, Архипов, случалось, не отказывал себе в удовольствии подумать, что было бы не в пример лучше, когда б этот человек не встретился ему на жизненном пути. Но, подумав так, он тут же начинал скучать и тосковать и уже на собственную жизнь смотрел как на что-то гнилое и постылое. Одно время Бурцев примыкал к дежурным по отряду, и те смотрели на него прищурившись, с каким-то особым знанием и чувством. Они сталкивали Бурцева с крыльца, когда он, погруженный в раздумья, не без важности (а была у него кое-какая важность в начале барачной карьеры) восходил по ступеням, в иных случаях неожиданно били по животу, да так, что он оседал на пол и жадно хватал ртом воздух, как выброшенная на лед рыба. Один малый, едва достигший совершеннолетия, вдруг вспрыгнул Бурцеву на спину и со смехом терся своим передком о тощий бурцевский зад, а это уже никуда не годилось. Логика вещей требовала, чтобы Архипов отворачивался, делал вид, будто не замечает надвигающейся грозы, иначе и сам подвергнется опасности. И снова встает вопрос: планировали, замышляли, проводили свой план в жизнь? Или только чудилось, только мерещилось, будто Бурцева неуклонно подталкивают к бездне? Лагерная жизнь еще была слишком для Архипова загадочна, чтобы он мог правильно оценивать все поступки окружающих. Для чего мрачный, словно раз и навсегда насупившийся человек столкнул беднягу Бурцева с крыльца? Зачем другой, веселый, вдруг отпустил долго еще, казалось, звеневшую в воздухе затрещину? Что чувствовал малый, хохотавший на спине Бурцева и шутовски притиравшийся к его телу, сам по себе уродливый, мерзкий? Не исключено, над Бурцевым издеваются просто потому, что он не оказал с самого начала никакого сопротивления и не оказывал его впоследствии, и эти быстрые пытки будут расти и совершенствоваться, а до настоящей беды все же так никогда и не дойдет. Тем не менее Архипову было тревожно. Он пробовал заступиться, переговорить с бурцевскими обидчиками, однако ему посоветовали не лезть не в свое дело, если, конечно, он не хочет разделить с другом его печальную участь.
Нет, разделить такую участь Архипов не хотел. Но и бросить друга в беде ему представлялось делом невозможным. С другой стороны, что же поделаешь? Как видим, сторон, с которых открывалась возможность максимально приблизиться к складывающемуся положению вещей и трезво оценить его, было несколько, выбор имелся, и самое первое, что решил Архипов, это продолжать поддерживать Бурцева материально и морально. Подкармливал — и это представало исключительным моментом, вообще делом исключительной важности. Обращался хорошо, ласково. Сам Бурцев никогда не жаловался, и это помогало его мытарства обходить молчанием.
Вшивость обернулась для Бурцева новыми неприятностями. Тут уже и Архипов не удержался, вышел из себя, стал недоумевать.
— Как это могло произойти? — спрашивал он, вздымая брови.
— Произошло… Очень просто… С любым могло произойти, с тобой тоже…
Бурцевские утверждения Архипов выслушал в целом невнимательно, фактически пропустил мимо ушей, и только на последнем остановился, нахмурившись, до некоторой степени сконцентрировался. Но тут же прикинул, что не подходящего сорта эти глаголы, не сгодятся. Верится с трудом. С любым? С ним тоже? Возможно ли?
Хотя, кто знает? Произошла же та идиотская история с курицей!
— А когда началось? Когда они появились, вши-то?
— Не так давно… — ответил Бурцев угрюмо.
— Почему же ты ничего не сказал мне?
— А что это дало бы?
Ничего и не дало бы, Архипов это понимал. Смутно бормотал он:
— Все еще образуется… Все еще будет хорошо… Нам еще нет и тридцати… Еще все впереди… Глядишь, и до Южной Африки доберемся, станем бурами… будем как буры… И тогда никакие англичане, никакие негры…
— Слышал я, — усмехнулся Бурцев, — что нет ни эллинов, ни иудеев.
— И что? На какие мысли это тебя навело?
Бурцев пожал плечами. Встречались и в лагере носители некоторого разума, но они были как неживые, свято блюли свое достоинство и сознательно ограждали себя глухой стеной, пробиться сквозь которую не представлялось возможным, так что простором пользовались, словно незащищенным пространством, в основном люди малого ума и большой необузданности. За Бурцева персонально взялись два инвалида, куда как трудоспособные и опасные субъекты. Один из них, Дурнев, был ровесником Бурцева и Архипова, эдакий деревенский крепыш, которому трактор оттяпал почти целиком ступню правой ноги; вместо полноценной ступни в ботинок засовывался отвратительный багровый комок плоти, державший и носивший Дурнева, однако, довольно-таки прилично. Дурнев, вертя перед интересующимися ногу так и этак, показывал, до чего она неотъемлема от его невообразимо здоровой, несокрушимой натуры, как превосходно вписывается в общую картину телосложения. Он способен был даже быстро, с постоянным к тому же ускорением, бегать, и, мчась за улепетывающим Бурцевым, он ловко наносил ему удары то здоровой, то изувеченной ногой. И Бурцеву, в лагере вообще-то приунывшему и освоившему медлительность, какую-то тягучую заторможенность, приходилось бегать отлично, если он хотел спастись от своего недоброжелателя. Дурнев как будто даже немного гордился своей инвалидностью. Его распирала сила, мучила собственная мощь. Повстречав на жизненном пути, уже после драматического столкновения с трактором, парочку-другую маститых интеллигентов, очкастых и бородатых, он пришел к выводу, что увечье, эта почти что трудовая травма, выгодно отличает его от этих очевидных белоручек, ничего тяжелее кошелька не державших никогда в руках. Теперь же, когда в трусах у Бурцева ползали вши, он и Бурцева записал в интеллигенты, не слишком-то вдаваясь, насколько это близко к истине, и соображая лишь то, что глубоко неприязненное отношение к прослойке сидящих на народной шее дармоедов некоторым образом обязывает его сжить этого парня со свету.
Второй инвалид, сухонький и злой старичок Бобырь, не имел кисти левой руки и предпочитал наносить удары именно культей, что было как-то особенно неприятно Бурцеву, а кроме того, и весьма болезненно. Никаких идей, пристрастий, фантазий Бобырь не имел, чем пусть не очень заметно, но все же отличался от Дурнева, являвшегося, в своем роде, идеалистом и мечтателем. Он знавал только узкие и темные страсти, сдавливавшие, как петля шею. Его преследовало ощущение, что он сидит в заднице, он окружен молодыми сильными людьми и должен помалкивать; он порой и пальчик прикладывал к губам, как бы в напоминание себе о некоем обете молчания, принятом и добровольно, и мучительно, и с тем мужеством, которое некому оценить по достоинству. Конечно, ему приходилось комиковать перед молодыми, он был для них шутом, но иногда его выносило на простор, где он ощущал себя уже не многолетним терпеливцем, а твердым бойцом и настоящим тираном. Надо сказать, он был донельзя заходящимся старичком, что, если вдуматься, говорит о многом. Стоило ему рассвирепеть, а это всегда случалось внезапно и как бы из ничего, он шипел, словно гадюка, выкидывал из глотки нечленораздельные слова и фразы, его бесцветные, скорее всего, пожалуй, белые, как некий саван, глаза вылезали из орбит, и он размахивал обезображенной рукой как саблей. И если Дурнев весь был словно веселая, бурлящая, безголовая злость, то Бобырь выступал все равно что накипью и сажей, гнусными издержками кипения злых страстей; он был как непроглядная ночь, в которой, казалось, не мог не таиться, для оправдания самого факта ее существования, некий зловещий и чудовищный ум, тяжкий для мира и в то же время отрицающий не только этот мир, но и самое себя.