Забытые богом
«Старость лет» из уст семидесятидвухлетней Надежды звучало настолько комично, что Люба невольно улыбнулась. Но жалобные причитания Веры мигом стерли улыбку.
– Не могу я с ним не разговаривать, Наденька! Не могу, пойми ты! Ты не знаешь, ты его не слышала! А я лишь глаза сомкну – он тут как тут, вот уже восемь месяцев. Будто в голове у меня сидит. И поет так сладко, Наденька, так сладко!
– Искуситель потому что! – отрубила Надежда. – Это бес тебя прельщает, а ты и рада, дуреха! Господь нас испытывает, призывает сильными быть, а ты с нечистым якшаешься! Души своей не жалко?!
– Знаю, Наденька, все знаю. Твоя правда, кто спорит разве? Да только ты его не слышала…
Окончание фразы Вера бессильно прошептала.
Люба уложила последнюю до скрипа вытертую тарелку на стопку уже вымытых. Излишне резко, не в силах подавить раздражение. С глухим звоном толстое стекло раскололось на три неровные части. Голоса за печкой резко умолкли. Придерживая таз с водой одной рукой, другой Люба подхватила «керосинку» и вышла в сени. Толкнула костлявым задом дверь, пятясь выбралась на улицу. Обрадованный мороз вцепился мелкими зубами в лицо и уши.
Какая-то черная тень проворно метнулась под ноги. Раньше, чем сообразила, что делает, Люба ловко отфутболила ее обратно. С обиженным мявканьем тень отлетела в темноту. Люба высоко подняла лампу, напряженными глазами вглядываясь в ночь. По самой кромке желтоватого полукруга, отброшенного пламенем, обозначились маленькие остроухие силуэты. С десяток, может, чуть больше. Они сидели, лежали в позе сфинкса или расхаживали взад-вперед, нетерпеливо лупя хвостами по тощим бокам. Любин затылок съежился от мурашек. Почудилось, будто в стеклянных зрачках-плошках зажегся голод. Не простой, а особого рода. Так, должно быть, мерцают во тьме глаза тигра, что в силу преклонного возраста перешел на двуногое мясо.
Подвесив лампу на крюк под козырьком, Люба перехватила таз обеими руками и с мстительным удовольствием выплеснула помои на кошек. Не прошло и секунды, как площадка у крыльца очистилась. Вымокшие усатые тени удрали молча, безоговорочно признав капитуляцию. Но она знала: утром они придут снова. И вроде бы что такого? Мелкие ободранные комки шерсти! Их бы пожалеть, все ж творения божьи, не по злому умыслу ведь. Да только, как ни старалась Люба, места для жалости в ее сердце не нашлось. А вот для тщательно подавляемого липкого страха его оказалось больше, чем достаточно. Вернувшись в дом, она не только плотно прикрыла дверь, но и набросила на петлю толстый крючок. Так отчего-то было спокойнее.
Сестры прекратили выяснять отношения, расползлись по разным углам. Сдвинув пыльные занавески, Надежда села у окна, по-детски соскребая ногтем со стекла толстый слой инея. Вера навалилась на стол, пряча лицо в худых предплечьях. Рыдала совершенно беззвучно. Лишь тряслись укрытые теплой шалью плечи. Испепелив старшую сестру взглядом, Люба присела рядом с Верой. Провела рукой по седым, похожим на змей-альбиносов косам. О младших надо заботиться, так учила мать. И не важно, что младшая сам давно перешагнула пенсионный возраст.
– Не слушай ее, – сказала Люба. Негромко, но так, чтобы услышала Надежда. – Не слушай. Она глупая, выжившая из ума старуха. Она просто злится, что Он с тобой разговаривает, а с ней – нет. Завидует и злится от этого.
Вера подняла зареванное лицо. Отражая пламя свечей, на стиснутых кулаках мерцали капельки слез. Мокрые дорожки увлажнили пересохшие русла морщин на щеках. В такие моменты Любе до зуда в ладонях хотелось влепить Надежде пощечину; нельзя, нельзя так с родными! Но здесь вбитые матерью понятия хорошего и плохого вступали в противоречие. Защищай младших, уважай старших. И это противоречие рвало Любину душу на части. Тяжко быть
посередине. Тяжко. А порой и вовсе невыносимо.
– Как не слушать-то, Любушка? – Смущенно улыбаясь, Вера широкими движениями попыталась вытереть мокрые глаза. Стало только хуже. – Наденька ведь кругом права…
– Ничего не права! – раздраженно перебила Люба. – Ей-то откуда знать?
– Так ведь и батюшка в церкви рассказывал, как бесы людей искушают. Прелесть это, как есть. Я и сама все понимаю. Только противиться ему не могу, силы уже не те.
– Вера уже не та, – не отрываясь от своего занятия, желчно прокомментировала Надежда. И не ясно было, имеет она в виду саму сестру или крепость ее веры.
– Глупости! – отрезала Люба. – Глупости. Батюшка что говорил? Если это Нечистый за ликом святым скрывается, то душа человеческая всегда тревогу чувствовать будет. Как марево красное, помнишь? Тревожно тебе, когда Он с тобой беседует?
– Н-нет… – неуверенно пробормотала Вера.
– Ну и вот! А раз не тревожно, то что? Что чувствуешь?
– Благодать…
В глазах младшей сестры, устремленных куда-то мимо прямой, как палка, спины Надежды, мимо затянутого инеем стекла, куда-то сквозь ночь и тьму, появилась привычная отрешенность. Надежда резко обернулась. Узкие губы неодобрительно поджаты, седые брови насуплены.
– Хватит! Опять ей голову ересью всякой забиваешь?!
Люба не ответила, встретив горящий праведным гневом сестрин взгляд своим, упрямым и твердым, как камень.
– Пропадет ее душа, что тогда скажешь?! Как ты ее тогда утешишь, а?! Или сделаешь вид, что ты здесь ни при чем? Так вот, не выйдет, дорогуша! Ты сейчас своими словами душу ее в ад отправить помогаешь, а не защищаешь!
Накручивая себя, Надежда отошла от окна и принялась расхаживать по комнате взад-вперед. Всклокоченная, осунувшаяся, она выглядела настолько не в себе, что Люба невольно поежилась. Но все же не удержалась от едкого замечания:
– Не ты ли нам все уши прожужжала, что мы уже в аду?
– В аду и есть, – уверенно кивнула Надежда. – Всех людей Всевышний вознес, а нас тут оставил – где мы, по-твоему?! А?! Молчишь?! Правильно молчишь. Потому как сама понимаешь, что я права. Мы мать ослушались, дом родной оставили, веру предали и ответ теперь держим по делам нашим. Только Всевышний нам шанс дал вину свою искупить кротостью и смирением, а ты…
– А мать-то за что?
Надежда замолчала посреди фразы, хватая ртом воздух. Обернувшись, Люба изумленно уставилась на Веру. В нескольких словах младшая выразила то, что беспокоило их все это время. Они уже восемь месяцев не видели людей. Ни живых, ни мертвых, вообще никаких. Только безлюдные города, только пустые дороги. В материнский дом они пришли наобум, снедаемые жгучим желанием сделать хоть что-то. Отложенная цель, без надежды на успех. Они не думали, совершенно не ожидали, что отыщут мать там, где покинули ее многие десятилетия назад. Вернее, отыщут то, что от нее осталось.
Не найдясь с ответом, Надежда выпалила:
– Значит, было за что!
И, возмущенно топая, удалилась в спальню. Нечего ей было ответить на вопрос младшей сестры, простой, но полный невысказанной боли, обиды на несправедливость. Мать была святой. Не в том смысле, как это понимает Церковь, и даже не в том, как каждый ребенок видит своего родителя. Мать всегда жила так, чтобы было не стыдно взглянуть в глаза Спасителю на Страшном суде. По легко понятным любому правилам, пусть где-то наивным, дремучим с точки зрения просвещенного городского жителя, но по-настоящему человечным. Так за что же и ее бросили здесь?
Люба отрешенно наблюдала, как Вера, безмолвная, точно призрак, слоняется по комнате, задувая свечи. Экономит. Это правильно. В безлюдном селе запасов для трех немолодых женщин… «Старух! – безжалостно поправила себя Люба. – Для трех старух!» …должно хватить с лихвой, но от привычки так просто не избавиться. К тому же кто знает, как набедокурили мыши и крысы за время вынужденного кошачьего заточения?
Покончив со свечами, Вера полезла на печь, спать. Точнее, лежать, мучаясь тяжелыми раздумьями, покуда милосердный сон не смежит ее опухшие от слез веки. Люба подставила младшей табурет, помогая забраться наверх. Мгновение постояла, бессмысленно разглядывая желтую побелку на пышущей теплом