Моя борьба
Сбор этих людей здесь можно объяснить еще и их отчужденностью, их особнячесгвом, отдельностью. Да, они все французы и объясняются они все по-французски… после нескольких бутылок здесь, правда, как на вавилонской башне — русский, французский, алжирский, плюс радио, ревущее американским роком, но все они могут себе позволить посмотреть на Францию как бы со стороны. Даже, совсем французы музыканты, из-за постоянного общения с нефранцузами, из-за исполнения не французской музыки, уже были какими-то не совсем французскими. И Медведь, стоящий за углом, в кустах, стеснительно топчась и теребя что-то в своих толстых и масленых пальцах, ожидая, пока его позовут — он тоже был какой-то аутсайдер. Чужак в жизни.
Жозе орал Павиану, чтобы тот убирался, раз такой пьяный. Радио перешло уже на несуществующий больше «Бронский Бит» — мальчик, похожий на Тин-Тина, фальцетит долго и еще дольше. Подъезжает такси Акли, и он выходит из него, похожий, как некоторые арабы, фигурой на тетку. Португалец бежит на свою станцию, кто-то сигналит у его бензоколонки, на ходу обмениваясь рукопожатием с Акли. Бешир водит пальцем по небу, пытаясь, может быть, обрисовать Большую Медведицу, единственную ему известную. Жозе пихает Павиана, и тот чуть не падает на входящего Акли, который вдвоем с Жозе уже ругает Павиана, объясняя ему, что он очень пьян. Медведь выходит из-за кустов, и Леша машет ему рукой, зовя в домик. Протягивая ему уже стаканчик.
Медведь в той же одежде, что и днем, когда работает — в масленом комбинезоне, в пропетроленных штанах, о которые он вытирает руки. Они у него сероватые, как бы смуглые, он и лицом темен, будто загорел. Он вроде араба получается! У него большие мягкие губы, и он опускает их в стаканчик, и в этот момент Павиан со всего маху летит головой в стекло.
Все повскакивали, ничего не понимая, — голова Павиана уже внутри домика, и вокруг нее осколки и банки с маслом, продающиеся на станции и стоящие как раз у стекла. Все заорали и захохотали, не зная, как реагировать. Павиан так и лежал. «О, ёб его мать!» — Леша. «Ха-ха-ха, боже мой, какой ужас. Он пробил стекло! А голова, голова?!» — певица. «Ну, наклюкался! Какой emmerdeur[59]!» — Олег и «Мудак! Идиот!»- Жозе. Португалец бежал к «Мобилу». Павиан вдруг заорал. На всякий случай, видимо. Крови нигде не было. Невероятно, но он даже не поранил себе свою огромную голову. Он стоял на коленях, обхватив голову руками, и будто молился, то наклоняясь, то распрямляясь Вошедший Акли уже целовался с певицей. Как всегда, очень старательно, пытаясь попасть в ее губы своими. «Какой ужас? Что же теперь будет?» — повторяла певица. И все посмотрели на Медведя, который так и стоял со стаканчиком, не выпив. «Пей!» — приказал ему Жозе. Будто таким образом, выпив, Медведь давал клятву не закладывать, был связан узами тайны с присутствующими. Медведь немного подождал, потом, видимо, приняв решение, выпил до дна и утер рот масляным рукавом.
Бешир гоготал, выйдя на улицу, качаясь и задирая голову в небо, поднимая руку в небо, будто призывая в свидетели звезды, сосчитанные им. Павиан стоял на коленях, сожалея, видимо, что с ним ничего не случилось, что голова его цела. Бутыль в белой сеточке была открыта. Невозможно было понять, кто что говорит. Все обменивались впечатлениями только что произошедшего. Будто показывая друг другую молниеносно сделанные фотографии, каждый со своего ракурса, со своего угла «У меня, видишь, как… а у тебя по-другому чуть…» Португалец «размахивал» самой будто ценной фото — он все видел с расстояния и захватил в свой кадр всех. И Жозе с Акли на улице, и летящего назад головой Павиана, и Медведя, входящего в домик, и Бешира на пороге, и лица певицы, Олега и Леши за стеклом домика…
Они так долго и громко кричали, заглушая не существующий, но поющий Вронский Бит, что не услышали резкий, громкий скрип тормозов, принадлежащих гигантскому грузовику. Их много ездило здесь ночью — в порт, с вокзала, дальше за Берси, на perepherique[60]. И теперь шофер грузовика мог заявить, что у него самая ценная фотография — они все были в кадре, сделанном с высокого сидения кабины грузовика, под которым лежал Бешир. Не совсем под грузовиком, с краю, у громадных, как жернова мельницы, колес. Он что-то там выл и держался за ногу. Он попал под грузовик. Шофер орал и не вылезал из кабины. Бешир тоже орал, видимо, и за Павиана, лежа на асфальте. И все побежали к нему и потом побежали обратно, звонить в SAMU[61]. И кто-то кричал, что у Бешира нет «securite sociale»[62] и, конечно, нет страховки. «Какая, на хуй, страховка?! У него единственная страховка — в том, что он может подохнуть!» Откуда-то из своих коробок прибежал Козел, застегивая на ходу штаны, за ним медленно ковыляла Козлиха в плюшевой кофте. Радио уже орало арабскую песню, котору Акли сделал громче, потому что это как раз был тот, запрещенный певец. И певица закрывала лицо шарфом, оставляя только накрашенные глаза. Пришедший Леша сказал, что у Бешира сломано, видимо, бедро и вообще вся нога. И что там лужица крови. И певица испугалась, и стала просить, чтобы ее отвезли домой. «Ну и вечерок, еби его мать!» — говорил Леша. Певица взяла упаковку пива, чтобы не бежать угром в корейский, и Акли заплатил за пиво: «А пизду не хочешь?!» — «Нет-нет, никаких пизд!» — закричала певица, и Акли повез ее домой, хоть и не был уже ее шофером. Он купил себе новое такси и теперь работал днем. Раньше же он почти каждый вечер отвозил певицу из ресторана или со станции за сто франков в неделю. Потом она забывала ему отдавать сто франков, потом он стал вроде друга, даже одалживал деньги певице. Которые она однажды отдала, а в другой раз нет. Так и не отдала ему деньги.
— Я ужасна, Акли, но у меня нет денег, правда, — сказала певица.
Акли верил, что у нее нет. Еще он знал, что ей не у кого одолжить. Она должна была деньги даже «Разину», одолжившему ей во время переезда, заплатившей за все эти деревяшки педераста и теперь вычитающему из ее 280 франков (да! да! да!) за вечер по 50. И когда певица сломала ногу, это Акли одолжил ей денег, и это он ездил за продуктами певице, и даже сковородку ей купил, и приносил гашиш, потому что певица не пила… А писатель бросил певицу-хромоножку! Обидевшись — нашел время! — на ее нетерпимость и хамство. «Он мог сказать, что даже не любит тебя, но за продуктами должен был сходить?» — рассуждал алжирец. Но певица простила писателя, простила ему его: «Я не хочу идти тебе за продуктами!» — дура, конечно. И Акли ходил ей за продуктами, ей! которая ему даже не давала, а он тайно рассчитывал, конечно.
«Дружба дружбой, а ножки — врозь!» — как перефразировал поговорку о денежках художник Бруй. Что за интерес был Акли возить за просто так певицу?! Даже проститутки делились с ним деньгами, когда он отвозил их к клиентам или когда забирал от клиентов. Правда, они зарабатывали больше, чем певица… Потратить тоже любили — рассказывал Акли — устраивали пьянки-гулянки после удачных поебок, с дружками, а не с клиентами. Так что Акли был не только шофером, но и вроде сутенера, но положительного, агента проституток. Они его брали с собой, когда не знали, что за клиент, он был крепкий такой, с кулаками, алжирец. Это он все сам певице рассказывал, когда приезжал ее поломанную ногу проведать. Привозил колбасу и вино — перекусить. А певица сидела на диванчике пэдэ и шила покрывало, штопала носки и дорогие колготки, потому что жалко выбрасывать из-за одной малюсенькой дырочки и потому что нечего делать ей было целыми вечерами. Теле у нее не было. И Акли резал колбасу и рассказывал певице истории, а ей было уже тошно, но ничего не поделаешь, друг, помогает, значит, терпи…
На Сен-Дени уже все спали, и они молниеносно оказались на Святом Спасителе. Для приличия певица пригласила Акли к себе, но тот (слава богу?) отказался, и они поцеловались — старательно Акли пытался попасть в губы певицы — и она побежала к себе домой с пакетом пива, думая полупьяной своей головой, что всю жизнь она связывается с какими-то чокнутыми людьми.