Рассветная бухта
— Ты же знаешь, я не могу говорить о работе. Ничего личного.
— Боже мой, как это — ничего личного?! Черт побери, я же твоя сестра!
Она забилась в угол дивана, поджав под себя ноги, словно готовилась броситься на меня, — вариант маловероятный, но тем не менее возможный.
— Верно. Я хотел сказать, что не скрываю ничего лично от тебя. Мне нужно быть осторожным со всеми.
Дина вцепилась зубами в предплечье и смотрела на меня как на врага — в прищуренных звериных глазах блестел холодный расчет.
— Ладно. Тогда давай смотреть новости.
Я надеялся, что такая мысль ей в голову не придет.
— Ты ведь вроде любишь тишину и покой.
— О Боже! Если об этом деле знает вся страна, вряд ли оно настолько секретное, что его нужно скрывать от меня, так? Если там действительно ничего личного.
— Дина, ради Бога! Я же целый день работал — сейчас мне меньше всего хочется смотреть на работу по телевизору.
— Тогда говори, что за хрень у вас творится! Или я включу новости — останавливать меня придется силой. Хочешь попробовать?
— Ладно, — сдался я. — Расскажу, но только если ты успокоишься. Прекрати грызть руку.
— Это же моя рука. Какая тебе разница?
— Пока ты ее грызешь, я не могу сосредоточиться и, следовательно, рассказать. Выбор за тобой.
Упрямо взглянув на меня, Дина еще раз впилась в руку белыми зубками, но когда я не отреагировал, вытерла предплечье о майку и засунула ладони под колени.
— Вот. Теперь ты счастлив?
— Там не просто один труп, а семья из четырех человек. Они жили в Брокен-Харборе — теперь это место называется Брайанстаун. Вчера ночью к ним в дом кто-то вломился.
— Как он их убил?
— Об этом мы узнаем после вскрытия. Похоже, орудовал ножом.
Обдумывая услышанное, Дина смотрела в пустоту и не двигалась — даже не дышала.
— Брайанстаун, — наконец сказала она. — Что за тупое, идиотское название. Тот, кто его придумал, должен засунуть голову под газонокосилку. Ты уверен?
— Про название?
— Нет! Бог ты мой! Про убитых.
Я потер подбородок, пытаясь расслабить сведенные челюсти.
— Ага, уверен.
Дина снова уставилась на меня:
— Ты уверен, потому что расследуешь это дело.
Я не ответил.
— Ты сказал, что не хочешь смотреть про него в новостях, так как работал над ним целый день.
— Я не хотел смотреть на дело об убийстве; любое дело — это работа. Такая у меня профессия.
— Бла-бла-бла, не важно. Это дело об убийстве — твоя работа, так?
— Какая разница?
— Разница такая: если скажешь, я позволю тебе сменить тему.
— Да, я работаю над этим делом. Вместе с кучей других детективов.
— Хм. — Дина бросила полотенце в сторону двери ванной, сползла с дивана и снова закружила по комнате. Я почти слышал тонкий, комариный писк существа, которое живет в ней.
— А теперь меняем тему.
— Угу. — Дина взяла слоника из мыльного камня, которого мы Лорой привезли из Кении, стиснула его, а затем с интересом принялась рассматривать красные вмятины на ладони. — Я тут думала, пока ждала тебя: мне нужна другая квартира.
— Отлично. Можем прямо сейчас присмотреть что-нибудь в Сети.
Квартира Дины — настоящая крысиная нора. Она в состоянии снять приличное жилье — я помогаю ей платить за него, но утверждает, что при виде квартиры в спальном районе ей хочется разбить голову о стену, и поэтому всегда выбирает себе полуразрушенный особняк в георгианском стиле, превращенный в шестидесятые в многоквартирный дом. Ванную ей обычно приходится делить с каким-нибудь волосатым неудачником, который называет себя музыкантом и которому постоянно надо напоминать о том, что ее брат — полицейский.
— Нет, — сказала Дина. — Ради Бога, послушай: я хочу ее изменить. Я ее ненавижу, потому что от нее у меня зуд. Я уже пыталась переехать — пошла наверх к девчонкам и попросила поменяться квартирами. Ну ведь у них-то не будет чесаться на сгибах локтей и под ногтями, как у меня. И дело не в насекомых! Я говорю, смотрите, как чисто: думаю, это все из-за дерьмового рисунка на ковре. Я им так и сказала, но эти сучки даже не стали слушать, только рты раскрыли, тупые рыбы. Интересно, не держат ли они рыб в аквариуме? Ну вот, раз переехать я не могу, то нужно что-то изменить. Хочу передвинуть комнаты. Кажется, мы уже сносили стены, но я точно не помню, а ты?
Ричи звонил каждый час, как и обещал, — сказать, что ничего не произошло. Иногда Дина разрешала мне ответить после первого звонка — грызла палец, пока я разговаривал, — а когда я вешал трубку, врубала следующую передачу: «Кто это?», «Что ему нужно?», «Что ты рассказал ему обо мне?». Иногда я должен был ждать второго или третьего звонка, а она тем временем кружила по комнате все быстрее и разговаривала все громче, чтобы заглушить его, пока не падала на диван от усталости. В час ночи она выбила мобильник у меня из рук и завопила:
— Я пытаюсь сказать что-то важное, но тебе насрать; я хочу с тобой поговорить, не игнорируй меня, кто бы там ни был, слушай, слушай, слушай…
В начале четвертого она заснула прямо на середине фразы — свернувшись в тугой комок на диване и засунув голову между подушками. На руку она намотала мою майку и стала ее посасывать.
Я принес одеяло и накрыл Дину, затем притушил свет, налил себе холодного кофе и сел за обеденный стол раскладывать пасьянс на телефоне. Далеко внизу грузовик ритмично бибикал, сдавая назад; этажом ниже хлопнула дверь. Дина шептала во сне. Прошел дождь, негромко шурша и стуча в окна, затем все стихло.
Когда наша мать покончила с собой, мне было пятнадцать, Джери — шестнадцать, а Дине — почти шесть. Сколько я себя помню, отчасти я ждал, когда же это случится, и с хитроумием человека, который мечтает лишь об одном, она выбрала день, когда мы этого не ждали. Весь год мы — отец, Джери и я — заботились о ней круглые сутки: словно тайные агенты, мы следили, не появятся ли первые признаки, и уговаривали ее поесть, когда она не желала вставать с постели. Мы прятали болеутоляющее в те дни, когда она бродила по дому словно порыв холодного ветра, мы держали ее за руку, когда она плакала ночи напролет. Весело и ловко, будто мошенники, мы лгали соседям, родственникам — всем, кто спрашивал про нее. Но на две недели в году все мы обретали свободу. Что-то в Брокен-Харборе — воздух, перемена обстановки, решимость не портить нам каникулы — превращало маму в смеющуюся девушку, которая робко и удивленно подставляет ладони солнцу, словно не веря тому, какая нежная у нее кожа. Она бегала с нами наперегонки по песку и целовала отца в шею, натирая кремом от загара. В течение двух недель мы не пересчитывали ножи и не вскакивали по ночам от малейшего шума, потому что она была счастлива.
В то лето, когда мне исполнилось пятнадцать, она казалась счастливее, чем когда бы то ни было. Почему — я понял сильно позднее. В воду она зашла в самый последний вечер наших каникул.
До той ночи Дина была искоркой — озорной, упрямой девчонкой, всегда готовой пронзительно захихикать, причем так, что вы начинали смеяться вместе с ней. Позднее врачи предупреждали нас, чтобы мы следили за «эмоциональными последствиями». Сейчас ее — а скорее всего и нас тоже — сразу бы отправили к психотерапевту, но на дворе стояли восьмидесятые, и наша страна по-прежнему считала, что психотерапия — развлечение для богатеньких, которым на самом деле нужен хороший пинок под зад. Мы следили, и это у нас отлично получалось: поначалу мы круглые сутки по очереди сидели у постели Дины, пока она дергалась и бормотала во сне. Однако она, казалось, чувствовала себя не хуже, чем мы с Джери, и куда лучше, чем наш отец. Она сосала большой палец, много плакала, но постепенно вернулась в норму — по крайней мере насколько мы могли понять. Однажды утром она засунула мне под одеяло мокрую тряпку; я проснулся, а она бросилась наутек, визжа от восторга. В тот день Джери поставила свечку Деве Марии в благодарность за исцеление Дины.
Я тоже поставил свечку, до последнего надеялся на лучшее — и убеждал себя, что верю в него. Однако я знал, что такая ночь не проходит бесследно, и оказался прав. Эта ночь нашла в Дине самое уязвимое место, забралась в него, свернулась в комочек и стала ждать — ждала много лет, — а разжирев, проснулась и прогрызла себе путь на поверхность.