Обитель
– Где просто – там ангелов со́ сто, а где мудрено – нет ни одного, – надерзил Артём напоследок. Произнёс всё это громко, но не оборачиваясь. Владычку видеть больше не хотел.
В роту Артём шёл деловой, как на рыбалку. Черпал из мешка присланный матерью сахар и ел с руки: через минуту стал сладкий, липкий, шершавый – мухи кружились возле лица и с размаху вшибались то в щёки, то в лоб от жадности и удивления. Артём отмахивался, потом вытирался сахарной рукой.
– За Русь отвечай! – вслух дразнил отсутствующего владычку Артём, хрустя сахаром на зубах. – А вот завтра вызовут к Галеньке – и про всю Русь буду отвечать. Всё за эту Русь расскажу.
И хохотнул – изо рта разбрызгался сахар по сторонам. Шагавший мимо чекист из бани – в тюленьей куртке на голое тело, несмотря на тепло, – недовольно оглянулся на хохот, но Артёму было плевать.
– Ваше Евангелие, – ругался Артём, – не помирило даже владычку Иоанна с побирушкой Зиновием, а их вместе – с монахом. С кем оно может помирить меня?
Встретил оленя Мишку, тоже потянувшегося к сахарку. “Переживу ночь или нет?” – думал, усевшись прямо на землю и подставляя оленю поочерёдно лицо и руки: тот облизывал Артёма, часто моргая и торопясь.
Над ними, истерично вскрикивая, метались чайки.
В прихожей для дневальных чеченцы улыбнулись Артёму, как долгожданному.
– Привет, брат! – сказал Хасаев и даже хлопнул его по плечу. – А что ты не в карцере?
Артём мысленно хмыкнул, ничего не ответил и твёрдо шагнул в пахучую свою двенадцатую конюшню, псарню, скотобойню, мясорубку.
* * *Едва Артём вошёл в роту, Моисей Соломонович запел.
Песня была незнакомая и грустная: “Он был в кожаной тужурке, тридцать ран на груди…”
Ксиву Артём увидеть не ожидал, но сразу же встретился с ним глазами. Тот заулыбался, с некоторой даже ласкою разглядывая мешки в руках Артёма.
Артём, расталкивая лагерников и не отвечая на приветствия тех, кто с ним здоровался, поспешил к своим нарам.
Василий Петрович встал ему навстречу, собирался вроде бы обнять, но Артём пробормотал что-то невразумительное, забрался наверх и там уже приступил к тому, что собирался сделать.
– Митя, – позвал Щелкачова. – Ты не слушай меня, живи своим умом… Угощайся вот лучше.
Выхватил из мешка две вяленые рыбины с отсутствующими глазами.
– А вы? А ты? – спросил Щелкачов.
– А меня в другую роту переводят, на повышенное довольствие, – ответил Артём. – Тройной паёк! Моисей Соломонович, идите, идите сюда. Прекратите петь на минуту.
Тот не заставил себя ждать.
– Хорошо поёшь, Соломоныч. Не портишь песню. Спой мне, знаешь, какую? “Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу…” У меня, знаешь, были плисовые штаны и хоть не бархатная, но шёлковая рубашка. И ещё отец, через особую дощечку с вырезами, натирал мне пуговицы гимназического мундира. У меня, представь, был отец. Спой?
–“Не по плису”? – переспросил Моисей Соломонович с удовольствием, кивая и улыбаясь. – Да, да, – но петь не стал, понёс поскорее, пока не передумали, насмерть запечатанную железную банку с подсолнечным маслом.
– Афанасьев! Рыжая сволочуга! – обрадовался Артём, когда дремавший рыжий поэт свесился с третьего яруса своим чудесным чубом. – А у меня для тебя сюрприз! Что тут у нас в этой жестянке? Конфеты! Чтоб их грызть! Держи!
Курез-шах и Кабир-шах получили на двоих остатки сахара в отдельном мешочке и долго улыбались и кланялись. Авдею Сивцеву достался последний кусок колбасы.
– Чтоб твоя лошадка тебя дождалась, Сивцев! – пожелал Артём.
Фельетонист Граков, молча вставший за своей очередью, удостоился связки баранок.
– Ой, и ты тут, Самовар, – удивился Артём. – Держи подболточной муки и с генералом своим не делись. Его и так теперь хорошо кормят.
– Какого генерала? – спросил Самовар, с достоинством принимая дары.
– Фельдмаршала, – пристыдился Артём. – Фельдмаршала Бурцева.
Самовар наглядно, всеми своими надбровными дугами обиделся, но муки́ не вернул.
– Ешьте, милые, я вас всех скоро сдам с потрохами. Если доживу, – шептал Артём, оглядывая лагерников.
Они действительно принялись немедля есть: странно прятать в заначку то, чем угостили.
– Василий Петрович, – Артём легко спрыгнул вниз. – Смотрите, сколько я вам чаю принёс! До зимы хватит точно… И орехов. А где наша зайчатина? Где китаец желтолицый? У меня ещё рис для него есть.
– Китаец?.. Китайца взводный Мстислав Бурцев перевёл в карцер, – ответил Василий Петрович, скорей с грустью, чем с любопытством рассматривавший Артёма.
– Вот как, – отозвался Артём тем тоном, как если бы ему сообщили о небезынтересной светской новости, – …Василий Петрович, я б отдал вам всю посылку, но вас бы за неё наши блатные зарезали, – сказал Артём свистящим шёпотом.
Василий Петрович сморщился: похоже, ему была болезненна ситуация, в которой Артём был вынужден паясничать. Он не мог его прервать, но и терпеть не хотел.
По крайней мере, Артём так всё это понял, но остановиться уже не мог.
Когда явился Ксива, замешкавшийся с поиском товарищей, мешок был пуст.
– Готовил тебе половину, а тут вот какая незадача: всё разобрали, – сказал ему Артём. – Вот, возьми хотя бы мешок. Может, платье себе сошьёшь из него.
Ксива молча смотрел, играя желваками. Губа его озадаченно свисала при этом, чуть шевелясь.
Объявляли вечернюю поверку, был слышен буйный и пьяный голос Кучеравы. По рядам пошёл Бурцев, в руке у него был стек. Он помахивал им.
– Загиб Иванович ночью к тебе придёт, – сказал Ксива Артёму. – Дождёшься? Или можешь прямо сейчас удавиться.
– Почему удавиться? – спросил Артём. – Дождусь.
Афанасьев сидел на своих нарах и всё это наблюдал, не говоря ни слова.
Загибом Ивановичем здесь называли смерть.
* * *Смерть к Артёму не пришла: Ксиву и Шафербекова отправили на ночные работы, Крапин не соврал… Блатные из их угла несколько раз поглядывали в сторону Артёма.
Он долго ждал их – кажется, пока не рассвело: боялся, сжимал челюсти, представлял, как заорёт, если подойдут… или начнёт метаться по нарам, всех топча и забираясь под чужие покрывала…
…давил клопов и всякий раз думал: и тебя вот так, как клопа… и тебя вот так же…
…иногда забывался, в голове что-то падало, взвизгивало, орали чайки прямо над головой.
От кашля или скрипа нар вздрагивал, просыпался, весь вспотевший: но никто не стоял рядом, никаких чаек не было, только храп и скрип зубовный.
“Надо гуся себе завести, – думал Артём; мысли были медленные, будто он шёл по грязи и каждое слово нужно было, как ногу, из тягучей жижи извлекать. – Завести себе гуся… Привязать на верёвочку… Придут резать – гусь загогочет, забьёт крыльями… всех разбудит”.
Под утро Хасаев начал громыхать чаном в тамбуре для дневальных, и это саднящему от ужаса и усталости рассудку показалось успокаивающим: ну, раз грохочут чем-то – что теперь случится? Ничего… Разве нужно дневальным, чтоб кого-то зарезали? Совсем не нужно…
Только здесь крепко заснул, и приснилось, что он снова в ИСО у Галины и всё подписал.
И так легко на душе, так славно…
На утренней поверке Артём стоял чумной. Звуки доносились искажённые, издалека, как под водой. Люди ходили мутные, воздуха снаружи не было, только внутри. Того и гляди, осоловелая соловецкая рыба проплывёт меж ног.
Рыба действительно появилась.
Вывели перед строем вора, укравшего селёдку из кухни. Наказание, наверное, придумал Кучерава, исполнял Сорокин: провинившегося били селёдкой по лицу. Он не вырывался, терпел, только закрывал глаза. После третьего удара щека начала кровянить.
Артём отчуждённо и без жалости думал: “А вот если б предложили вместо того, чтоб зарезать меня, бить селёдкой ещё два с половиной года? Я бы согласился. Подумаешь: бить селёдкой”.
– Селёдку-то выбросят или в суп кинут потом? – спросил кто-то рядом.