Обитель
– Ну, я надеюсь, – сказала Галина с лёгкой неприязнью. – Тогда забирайте вещи и возвращайтесь в роту. Вы ведь здоровы?
– Здоров, – ответил Артём, хотя уверенно подумал: “Я ужасно болен. Я скоро сдохну”.
Галина опять потрогала карандашом свой висок.
Висок был бледный, чуть впалый. На карандаш упала тёмная прядь.
– Так не ваши карты? – спросила Галина.
– Да нет. Я играть-то не умею, говорю.
– А что умеете? – Галина разговаривала отстранённо, думая о чём-то другом.
– Не знаю… – Артём посмотрел на прядь и, сам от себя не ожидая, пошутил самой дурацкой шуткой, которая могла ему прийти сейчас в голову. – Целоваться умею.
Галина отняла карандаш от виска, словно он мешал бы ей поднять удивлённые глаза.
Иронически осмотрела Артёма. Отёк с той половины лица, где его подшивали, ещё не спал окончательно… нос этот припухший, потный лоб, грязные волосы, сухие губы… прямо смотрящие глаза, где наглость и лёгкий испуг замешались одновременно…
Она сделала короткое движение карандашом: выйди отсюда, дурак.
* * *На обитом, затоптанном, из двух деревянных брусков пороге Информационно-следственного отдела Артём некоторое время озирался в поисках своего красноармейца.
Подумав, решил вернуться обратно – не хватало ему ещё одного нарушения.
“Как это назовут? – думал Артём устало. – Побег из-под стражи?”
Его остановили на посту внизу:
– Кого ищешь?
Сопровождавший Артёма красноармеец сидел тут же, трепался о чём-то со старшим поста.
– Его, – указал Артём.
– Чего тебе? – спросил красноармеец.
– Меня отпустили назад в лазарет, – сказал Артём.
– И чего мне? Донесть тебя? – спросил красноармеец, пихнув старшего поста: посмотри на чудака.
Оба зареготали, показывая тёмные рты с чёрными зубами.
– Компас не дать тебе? – крикнул постовой вслед, и зареготали снова.
“Из морячков”, – предположил Артём равнодушно, словно чуть подмороженный.
На улице стояло вечернее соловецкое солнце, пронизывая лучами тучи. Лучи мягко и скользко шли по-над кремлёвскими стенами, и всё в воздухе казалось подслащённым.
По пути в лазарет Артём размышлял обо всём одновременно, словно избегая думать о самом главном, – но эти попытки были тщетными.
“…Солнце так светит… – вспомнил и передразнил Афанасьева, – только на санках кататься по такому закату…”
“…Боится, что заложу его… – без улыбки смеялся над Афанасьевым. – Три рубля дал! Хитрый рыжий сволочуга…”
Но зла на ленинградского поэта всё равно не было. Вспомнил про владычку Иоанна с мешком, в котором лежала посылка, и подумал: “…Сейчас немедленно всё сожру… удушусь, а съем – всё равно в роту идти… Может, оставят переночевать в лазарете?.. Пасть доктору Али в ноги?.. Нет, не выйдет…”
И дальше думал: “Как же люди могут полюбить Бога, если он один знает всё про твою подлость, твоё воровство, твой грех? Мы же всех ненавидим, кто знает о нас дурное? Я эту суку Галину ненавижу. Она знает, что меня можно прижать. Она меня прижала! Что делать теперь?”
Потом немного путано думал о Бурцеве, о Ксиве, ещё о Жабре – и, вспомнив, какой Жабра стал жалкий, глупый со своей зашитой рыбьей мордой, засмеялся вслух.
От своего собственного смеха стало противно – эта ненужная и невозможная теперь улыбка на лице заставила вернуться к тому, что нужно было понять: “Они же сделают меня стукачом. Или угробят в роте. Как мне выкрутиться? Как? Может быть, снова всё обойдётся?”
И сам себе ответил: “А вот нынче вечером тебя блатные порежут на куски – и обойдётся…”
Слабый человеческий рассудок подкинул Артёму решение: вернуться к Галине, подписать всё и попросить немедленно перевести его в другую роту.
Одной частью сознания Артём уговаривал себя, что это стыдно, что он так не поступит, потому что не стукач и потому что не хочет никого ни о чём просить, тем более эту тварь… но одновременно он понимал, что не идёт назад в ИСО по совсем другой причине.
И он проговорил себе вслух, что это за причина: “Она не переведёт тебя никуда, идиот! На кого ты будешь стучать в новой роте, где ты никого не знаешь? И с чего ей тебя переводить? С того, что ты струсил? Больше им заняться нечем, как переводить всех напуганных с места на место?..”
“Что значит струсил? – остервенело ругался Артём сам с собою. – Меня угробят сегодня или завтра! Проткнут! Как мне это принять? С открытым, чёрт, сердцем? Я что, бык на заклание?”
В лазарете, замученный этим, в двух лицах, разговором, упал на диван.
Спустя минуту владычка Иоанн принёс мешок с посылкой. Трудно – видимо, его мучило больное колено – присел рядом.
– Спасибо, владычка, – сказал Артём, принимая мешок. Вообще ему стоило усесться на диване – нехорошо лежать рядом со священником, – но не было никаких сил: едва шевельнул рукой и раздумал.
– А лежи, лежи, – сказал владычка Иоанн. – Тебе силы ещё понадобятся…
Они помолчали.
Едва Артём захотел услышать его голос, владычка заговорил, словно в который уже раз понимал его мысли.
– Всё ищешь, милый, правду или честь. А правда или честь – здесь, – и владычка показал Евангелие. – Возьми, я тебе подарю. Тебе это нужно, я вижу. Как только поймёшь всей душою, что Царствие Божие внутрь вас есть, – будет тебе много проще.
– Нет, – сказал Артём твёрдо. – Не надо.
– Ой, не прав, милый, – сказал владычка, пряча Евангелие. – Ну, дай Бог тебе тогда… Дай Бог превозмочь всё.
Не успел ещё владычка уйти, а в палату уже заглянули пожилая медсестра и монах. “За мной”, – понял Артём.
– Иду, иду, – сказал громко, с места, потому что медсестра уже раскрыла рот ругаться и понукать Артёма.
Брать ему было нечего: мешок с вещами так и был не разобран, только миску да ложку оттуда вынимал.
Мешок с посылкой владычка Иоанн перевязал на свой узел.
Филипп лежал с закрытыми глазами, выставив отпиленную ногу наружу. Лажечников смотрел на Артёма, но словно не совсем узнавал. Артём свернул к нему по дороге, на ходу развязывая посылку – в посылке был сахар, он насыпал казаку полную плошку.
– Ты? – спросил Лажечников еле слышно; прозвучало так, словно у него звук “т” лежал на языке, и он его вытолкнул.
Артём не ответил.
Жабра спрятался под покрывало, хотелось оголить его, сдёрнуть напоследок, но Артём поленился, тем более что пожилая медсестра перетаптывалась, словно стояла на горячем полу.
– Ещё нет чего? – спросил батюшка Зиновий, заметивший, как Лажечникову пересыпали сахар.
Артём, заглянув в мешок, выловил недоеденную конскую колбасу, сунул в руки батюшке.
– А сахарочку? – спросил он уже в спину Артёму. – Сахарочку бы тоже?
На больничном посту Артёма остановили: видимо, искали его учётную карточку, а потом ещё и доктора Али, чтоб в ней расписался, – второпях всё, лишь бы выставить поскорее.
Владычка Иоанн, несмотря на болезненную хромоту, вышел проводить Артёма и торопливо шептал, как будто могли не увидеться:
– Я вот так размышляю: ты не согрешил сегодня – и Русь устояла.
Он словно бы догадался, что происходило с Артёмом в ИСО, и от этого Артёму было ещё дурней на душе и раздражительней.
– Здесь все грешат, – быстро отвечал Артём; отчего-то он себя чувствовал как на вокзале, ему пора было уезжать, и теперь все слова были лишними, но он их зачем-то произносил, – …грешат во сто крат больше нас.
– А ты не за них отвечай, а за Русь, – скороговоркой говорил владычка Иоанн. – Они грешат, а ты уравновешивай. Праведное дело больше весит, чем грех!
– Нет! – с трудом сдерживая злобу, отвечал Артём. – Грешишь – и спасаешься, а праведное – ни на шаг над землёй не поднимает, а тянет на дно.
– Бог правду видит, да не скоро скажет, – совсем уже беспомощно даже не говорил, а просил владычка.
– В ИСО его надо, пусть бы там всё сказал, – отвечал Артём с улыбкой, которая на лице его была как чужая – даже челюсти от неё сводило.
– Ангел тебе в помощь, милый, – сказал владычка, когда монах раскрыл Артёму дверь: проваливай.