Гадкие лебеди кордебалета
В пять часов мы откладываем иглы, беремся за четки и начинаем читать молитвы. Через каждые десять молитв мы поем гимн об избавлении от искушения или об отступающей тьме. Многие девушки поднимают лица к небу, и тень ресниц ложится на щеки.
После пения наступает время ужина и второго часа отдыха. Некоторые жалуются на однообразную еду — по воскресеньям мы получаем говядину и сушеный горох, по понедельникам красную фасоль, по вторникам рис, по средам картошку, по четвергам говядину и бобы, по пятницам белую фасоль, по субботам картошку. Один раз я чуть не накричала на пару своих сотрапезниц, которые жаловались, что овощи жарят в масле, а в мясе много хрящей, но настоятельница бродила рядом и могла услышать. Впрочем, эти привереды с удовольствием отдают мне свои порции, так что у меня на костях даже наросло немного жирка.
Набив животы, мы снова возвращаемся в мастерскую. В это время я иногда отвлекаюсь от мыслей о Мари, календаре, Эмиле и его страданиях в Ла Рокетт. Пока мы шьем панталоны, лифчики и нижние юбки, одна из монашек читает нам вслух. В каждом из рассказов есть мораль, которую мы должны усвоить. Обычно она сразу ясна. Девушка, которая после работы сидела у погасшей печки, была скромной и хорошей. Ее сводные сестры оказались высокомерными, и в конце сказки им пришлось полагаться на ее милосердие. Другая девушка, которая носила красную шапочку, зачем-то рассказала волку, куда она идет. И он съел ее. Мне пришлось немного подумать, в чем смысл этой сказки, но в конце концов я поняла. Это было предупреждение. Ту, кто заговорит с незнакомым мужчиной, легко обманом заманить в постель, слишком близко к его острым зубам. Монашки такие зашоренные. Как упряжные клячи. Если бы это чтение не знаменовало конец очередного дня, дня без новостей от Мари, я бы уснула под такую сказку.
Я сижу на жесткой скамейке напротив настоятельницы.
— Антуанетта, ты теперь знаешь начало «Ангела Господня», но все равно молчишь.
— У меня тяжело на сердце, матушка.
Она кивает и почти улыбается.
— По воскресеньям отец Роно принимает исповеди.
Представляю себе, что такое — слушать обо всех грехах девушек из второго отделения. Наверное, исповедальня Сен-Лазар — самое интересное место, где ему доводилось петь «Аве Мария».
Эти девицы, которые выворачивают перед ним все свои грехи и поют гимны, светясь от радости… Знаю я, что они будут делать, когда им снова придется зарабатывать себе на хлеб.
— Дело в том, матушка, что я видела, как одна из сестер ковырялась в носу, как раз когда ей протягивали Тело Христово.
— Твое своенравие еще поможет тебе. Оно нужно девушке, чтобы принести пользу в жизни.
— Меловая черта на двери появилась, потому что я думала о невинных голодных душах, оставшихся дома. Ведь я больше не могу добывать для них еду.
Медленно она переворачивает страницы большой черной книги, разложенной у нее на письменном столе.
— У тебя две сестры, — она постукивает пальцем по какой-то строчке. — Обе работают в Опере. Ваша мать прачка.
Она кладет на книгу сложенные руки. Костяшки сильно выступают, но нисколько не побелели. Она не злится.
— Порой мы делаем исключения и отчисляем заработки девушек их семьям.
Я знаю про эти заработки. Доля от продажи сшитого нами нижнего белья. Это объяснили мне в первое же утро на жесткой скамье. Пока мы работаем, мы получаем восемь франков в неделю, которые можно потратить здесь на вино, свечи или белый хлеб или отложить. Настоятельница назвала эти деньги резервом на время после выхода из заключения. Я выслушала эту речь, сложив руки на груди. Я не собиралась попадаться на крючок, с помощью которого меня хотели заставить работать день и ночь. Но вечером, первый раз оказавшись в трапезной, я увидела стаканы вина. Служанки, разносившие их, ставили на бумаге какие-то отметки.
— Мне распорядиться, чтобы твои заработки отправляли твоим сестрам на рю де Дуэ?
Эмилю нужно, чтобы я откладывала деньги, пусть даже это жалкие восемь франков в неделю. Перестав это делать, я как будто сдамся. Как будто перестану доказывать его невиновность в убийстве вдовы Юбер. Но я думаю о Шарлотте, плачущей над старой юбкой, над лохматыми краями лент, о Мари, которая второй раз варит куриные кости, мечтая найти щепотку соли. Я никак не могу решиться, а настоятельница уже берет перьевую ручку и собирается написать записку об отправке денег на рю де Дуэ.
— Не отправляйте им ни единого су, — говорю я.
Она сжимает ручку, и костяшки пальцев белеют.
Но, сидя в мастерской, я снова думаю о Мари, о сером шелке. Как ей досталось такое платье? Когда я упомянула о благословенной Новой Каледонии, Мари разревелась, и я не решилась продолжать расспросы. Я откладываю шитье и зову сестру Амели — подслеповатую, нервную, с торчащими на подбородке волосами. И вот она уже спешит к настоятельнице и просит все же отправлять деньги на рю де Дуэ.
Два дня спустя сестра Амели — про себя я называю ее Кротом — подошла ко мне в мастерской и сказала:
— Твоя сестра ждет в зале для посетителей.
Я задерживаю дыхание. Надеюсь, это Мари, и с хорошими новостями. Но Мари дерганая и кусает губы.
— Ну?
Я ощущаю холод при мысли, что ее кивок — обещание отнести календарь месье Дане — ничего не значил. Она пожимает плечами и разводит руками, как будто не понимает, о чем речь.
— Календарь. Календарь, который спасет Эмиля.
— Я принесла тебе ячменного сахара. — Она отводит глаза и ковыряет заусенец на пальце.
— Мари. — Я встаю на колени и складываю руки, как для молитвы. — Пожалуйста. Прошу тебя.
Мари, моя родная плоть и кровь, не может предать меня. Это невозможно. Она нервничает, потому что при прыжках у нее стали болеть колени, потому что маман не пошла в прачечную, потому что Шарлотта потеряла алый кушак.
— Монашки забрали ячменный сахар на проверку. — У нее дрожит нижняя губа, и она прикусывает ее кривыми зубами. Я все понимаю.
— Ты должна была отнести календарь месье Дане.
— Я не нашла его за дымоходом, — говорит она кротко.
— Я тебе не верю. Ты видела крестик на одиннадцатом марта.
— Я тебе сказала. — Она смотрит на меня и отводит взгляд. — Его там не было.
— Посмотри на меня. Я стою на коленях, Мари. На коленях. Я никогда раньше никого не умоляла. Не вставала на колени.
Она чуть отворачивается и говорит шепотом:
— Я же сказала, что его там не было.
Разумеется, она видела крестик. Иначе зачем ей врать? Я вскакиваю на ноги, наклоняюсь вперед, набираю воздуха.
— Врешь!
Я кричу это громко и четко, и тюремщик тут же хватает меня за плечо и усаживает обратно на стул.
Мари обхватывает себя руками. Глаза у нее блестят. Жилки на шее вздуваются, потом опадают.
Я хочу, чтобы ей стало страшно и стыдно, и снова вскакиваю на ноги. Выплевываю ей в лицо:
— На твоих руках кровь невинного человека!
Она медленно двигает уродливой нижней челюстью. Слезы, повисшие на нижних ресницах, мгновенно высыхают.
Тюремщик кивает Мари.
— Лучше вам уйти.
Она встает. Глаза сухие, зубы сжаты. Она кажется сильнее и злее, чем когда-либо в жизни. Она уходит.
Через три дня Мари приходит снова, но я не хочу видеть ее. Я говорю сестре-Кроту, которую послали за мной, что если я выйду, то пропущу пение, а без пения мои мысли склоняются к дьяволу. Мари возвращается через неделю. Я отрываюсь от нижней рубашки, к которой пришиваю ленточку, и объясняю Кроту:
— Эта девушка, которая постоянно кусает губу, она мне не сестра. Она из дома мадам Броссар, и я больше не хочу ее видеть.
Я думаю про Эмиля, про гильотину, про его мощную шею, лежащую на люнете. А ведь туда его уложат руки Мари.
После этого приходит маман. Она рассказывает, что месье Мерант выбрал Шарлотту и еще одну крыску по имени Джослин и велел им прийти на следующее занятие второй линии кордебалета вместе с Мари и прочими.