Гадкие лебеди кордебалета
— Подумать только, ведь некоторые из них на голову выше нашей Шарлотты.
— Скажи ей не выделываться. — Мари бы лучше объяснила, что никому, особенно мадам Доминик, не понравится крыска, у которой не хватает ума держаться скромнее, но я не буду передавать через маман весточку Мари.
После этого маман становится тихой и задумчивой. Я жду, что она начнет бранить меня за кражу. Но вместо этого она складывает руки на коленях, вздыхает и говорит:
— Мари ревела, как будто близится конец света. Сказала, что вы поругались, что ты хочешь уехать из Парижа, что ты всех ненавидишь. Я велела ей заткнуться, потому что это просто ерунда — ты же никуда не уедешь. Не так все и плохо, найдется для тебя другой дом в Париже. А она зыркнула на меня — глаза злые, опухшие — и укрылась с головой.
Мари это заслужила. Мне ничуть не жалко девчонку, которая отправляет Эмиля на гильотину. А потом мне становится горько из-за того, что я родилась у такой матери. Ее совсем не волнует, что ее дочь — воровка и проститутка, она полагает, что я смогу заняться той же работой снова, она не предлагает поговорить с месье Гийо, чтобы он взял меня назад.
Но, впрочем, какая мне разница. Я все равно никогда больше не стану дышать раскаленным сырым воздухом прачечной. В свободное время я уже расспрашивала других девушек. Какие дома они знают? Какие мадам берут себе слишком много только за то, что у них есть бархатный диван и хрустальная люстра? Кто из них бьет девушек? Кто знает, как заставить прижимистого господина раскошелиться? Девушки осторожны, иногда проговариваются насчет того или другого дома, но никогда не рассказывают о тех местах, куда пойдут после Сен-Лазар. Но я подмечаю все их слова и уже наметила три дома.
— Антуанетта, будь добрей к сестре, — говорит маман. — Она скроена не из той материи, что ты или Шарлотта.
— И из чего же скроены мы?
Она складывает губы колечком, смотрит в дальний угол.
— Не из шелка. Он не рвется, зато горит даже под негорячим утюгом. Бумажная ткань слишком мягкая. А вот лен прочный. Он мнется, конечно, но его ничего не стоит разгладить.
— По-твоему, я льняная?
Ее лицо вдруг светлеет.
— Нет, Антуанетта. Ты из джута. Он достаточно крепкий, чтобы носить в нем картошку или делать их него веревки, но в прачечную он не попадает. Какая бы ты ни была прочная на вид…
На мгновение я забываю о Мишеле Кноблохе, о предательстве Мари, о скором суде над Эмилем. Я задумываюсь, пригоден ли джут, чтобы не давать скворцам клевать спелые вишни. Если в Новой Каледонии вообще есть скворцы и вишни.
Маман продолжает болтать. О том, как одна из ее товарок задрала юбку перед месье Гийо за прачечной и получила легкую работу гладильщицы, как другая на что-то пожаловалась и отправилась на отжимную машину, как кто-то нарисовал на запотевшем стекле сердечко с именем месье Гийо, от чего он впал в ярость. Я же в это время думаю о Мари. Она больше похожа на фланель — мягкую, легко изнашивающуюся, или на вязаную шерсть, изъеденную молью до последней ниточки? Я злая. Слишком злая. Может быть. Не знаю. Хватит.
Изложив мне все сплетни из прачечной, маман говорит:
— Ладно, пора мне. Месье Гийо сказал, что, если задержусь дольше двух часов — останусь без платы за день.
Она сует руку в карман юбки и вытаскивает мятый обрывок газеты. Протягивает его сквозь решетку со словами:
— Это тебе Мари передала.
Тюремщик тут же выхватывает его.
— Да это же просто бумажка!
Он разглядывает его со всех сторон и отдает мне.
— Как-то одной девке передали ответы для суда. Засунули их в грецкий орех.
Газета мятая и совсем мягкая, как будто Мари уже приносила ее в Сен-Лазар в те два раза, что я отказалась с ней видеться. Я вижу имя Эмиля, набранное жирными буквами, но не могу прочитать первое слово, длинное, начинающееся с буквы Ю. Но я знаю, что значат все эти слова, зачем Мари передала их мне. Эта мерзкая девчонка все еще хочет настроить меня против Эмиля.
— Убери эту дрянь! — я комкаю бумагу и швыряю под ноги маман. — Скажи Мари, что мне ничего от нее не нужно. Никаких ее умных слов. Никогда!
— Нечего повышать на меня голос. — Маман оглядывается в поисках чужих глаз и ушей.
И тут я понимаю, что она пришла просто поболтать, посмеяться и посплетничать, отдохнуть от возни с бельем. Узнав, что я еду в Новую Каледонию, она, может, и всплакнет, но долго печалиться не станет.
Le Figaro. Юриспруденция…
23 февраля 1881 годаЮРИСПРУДЕНЦИЯ И ЭМИЛЬ АБАДИВсего через несколько недель суд определит, виновны ли Эмиль Абади и Мишель Кноблох в убийстве вдовы Юбер, произошедшем одиннадцать месяцев назад.
Кноблох признался в этом преступлении и назвал Абади как своего сообщника.
Если Кноблох будет признан виновным, его приговорят к смерти. Но Абади это не грозит. По прихоти закона человек, приговоренный к высшей мере наказания, не может преследоваться за преступление, совершенное до того, за которое его осудили. Для Абади это означает, что приговор за убийство владелицы кафе из Монтрёя как будто бы зачеркнул все его прошлое.
Вдова Юбер была убита раньше, чем владелица кафе. Абади останется приговорен к каторжным работам в Новой Каледонии, невзирая на решение нового суда.
Согласитесь, наша юриспруденция очаровательна!
Мари
Три недели назад я узнала из газет, что Эмиль Абади не попадет на гильотину. Его отправляют в Новую Каледонию, и я не могу больше надеяться, что Антуанетта избавится от него и останется с нами в Париже. Пусть она стала бы ненавидеть меня, но потом постепенно полюбила бы снова. Меня никогда не оставляла надежда на то, что Антуанетта станет такой же, как раньше, что она снова обнимет меня во сне, запустит пальцы в мои волосы. Но я отвернулась от Антуанетты, на коленях просившей отнести календарь месье Дане. От сестры, которая никогда ни перед кем не унижалась — только передо мной. Впрочем, когда она встала на колени, было уже поздно. Календарь сгорел. Уедет ли Антуанетта в Новую Каледонию или останется в Париже, для меня она все равно будет потеряна. Она больше не любит меня. Такая глупость, а так больно.
Антуанетта расчесывала мне волосы, как будто у нее была масса свободного времени. Она спорила с месье Лебланом, пока мы с Шарлоттой держались как можно дальше от двери. Она кричала, что не станет платить проценты, потому что во дворе воняет, а санитарный инспектор вот-вот выпишет штраф.
Она медленно ходила вокруг меня, изучая мой аттитюд — мадам Доминик сказала незадолго до этого, что в такой позе я похожа на писающего кобеля.
— Великолепно, — заявила Антуанетта, — а она злится потому, что сейчас ее дни.
Грусть из-за Антуанетты походила на боль от сломанного ребра.
Как я важничала, когда подносила спичку к календарю, когда он вспыхнул. Я-то думала, что меняю судьбу Эмиля Абади, спасаю Антуанетту от него, сохраняю ее для себя. Но я одурачила сама себя. Какая глупость, какая самонадеянность со стороны жалкой девчонки из второй линии кордебалета — думать, что она сможет изменить вердикт суда и снять убийцу с борта корабля, идущего в Новую Каледонию. Такое волшебство под силу президентам, ценителям оперы и умным мужчинам из суда, а не девчонке в грязной юбке, которая каждый день несколько часов работает декорацией. Чиркнув спичкой, я вселила в душу Антуанетты ненависть к себе. Вот и все.
Но, выудив из канавы Le Figaro, которая показалась мне подарком судьбы, я опять обрела надежду. В газете было напечатано, что Эмиля Абади не отправят на гильотину. Он поедет в Новую Каледонию — а значит, и Антуанетта тоже. Я ожидала ужаса, паники, но их не было. Когда месье Мерант объявил о конце репетиции — часы уже пробили полночь, — я тяжело выдохнула, как будто выталкивала наружу легкие. Статья в Le Figaro доказывала, что судьба Эмиля Абади никогда не зависела от меня. Может быть, Антуанетта сможет простить мне ложь и предательство? Смогу ли я вернуть сестру? Хотя бы отчасти? Забиться вместе с ней под одеяло? Это гораздо лучше, чем потерять ее навсегда.