Гадкие лебеди кордебалета
— Ты любишь Эмиля Абади, я знаю. Я видела, что ты счастлива, как держишь его за руку на рю де Дуэ. Но иногда ты не прислушиваешься к голосу разума. — Она открывает рот, чтобы возразить, но я поднимаю руку, останавливая ее. — Я знаю, как тебе плохо. Ты много раз ссорилась с ним из-за мертвой собаки, из-за того, что кто-то ударил тебя по лицу, из-за денег, которые он отказывался откладывать. У тебя круги под глазами, и это из-за него.
Она касается темного полумесяца.
— Кроме того, у него снова не все ладно. Его обвиняют в смерти вдовы Юбер.
Она обхватывает себя руками, сжимает зубы, отворачивается. Но слова продолжают вырываются из моего рта. Как будто тележка катится вниз с горы, и ее уже не остановить.
— Какой-то парень признался и сказал, что Эмиль Абади был его сообщником.
Лицо ее темнеет, она с трудом дышит. Пальцами она впивается в свои ребра. Я продолжаю все быстрее.
— Инспектор утверждает, что вдова Юбер была убита одиннадцатого марта, в часы, когда Абади и другой парень не были заняты на сцене в Амбигю.
— Это когда? — разлепляет губы она.
— Между третьей и седьмой картинами.
Антуанетта хлопает ладонью по колену, и чернота под глазами неожиданно светлеет.
— Я никогда не рассказывала про кладовую и про то, как мне поклонялись.
Я не успеваю и слова вставить, а она рассказывает, что этот самый час почти каждый день она проводила с Эмилем Абади и отмечала все это в календаре.
— Девять дней из каждых десяти в этом календаре помечены крестиком, Это доказывает его невиновность.
Она говорит быстро, взволнованно, спрашивает, когда суд. Я отвечаю, что через два месяца, и она велит мне найти календарь, засунутый между дымоходом и стеной, и отнести его месье Альберу Дане, адвокату Эмиля. Она просит, чтобы я объяснила ему значение маленьких крестиков и что одиннадцатого марта там тоже должен стоять крестик.
— Меня еще не выпустят, — говорит она. — Сделай это для меня, пожалуйста, это важно.
Ее лицо сияет надеждой и доверием, и я киваю.
— А теперь скажи. Тот парень, который признался… его зовут Мишель Кноблох?
— Да.
Она снова хлопает по коленям и светится от радости.
— Это самый большой врун во всем Париже. Люди в очередь выстроятся, чтобы заявить это в суде.
— Никто не станет оговаривать себя, признаваясь в убийстве. — Я снова ковыряю заусенец на пальце. — Для чего?
— Он хочет попасть в Новую Каледонию. Думает, что земля там сочится молоком и медом.
Она так радуется. Но мое сердце ноет.
Я прижимаюсь щекой к стене нашей комнаты и заглядываю в дыру за дымоходом. Чуть поблескивают два металлических колечка. Наверное, это и есть календарь Антуанетты. Я тыкаю в дыру ножом, подцепляю одно колечко и вытаскиваю из тайника блокнот в кожаной обложке.
Я кладу календарь на стол и долго смотрю на него, не понимая, откуда у Антуанетты такая милая вещица. Потом осторожно беру его с той стороны, где страницы вырезаны фестонами. Одним пальцем, как будто обложка раскаленная, я открываю ее и немедленно вижу экслибрис: «Собственность Вильяма Бюснаха». Я не даю себе труда задуматься, почему у Антуанетты оказался календарь автора «Западни». Открываю мартовскую страничку. Там сидят две птицы — зеленые с желтыми грудками, целуют друг друга клювиками. Я сразу вижу, что крестиком отмечен каждый день, кроме трех. Все три дня пришлись на последнюю неделю месяца.
Антуанетта назвала крепкий сон Шарлотты даром невинности. Мы еще тогда кивнули друг другу. Я помню это чувство — мне казалось, что мы договорились оберегать сестру от невзгод этого мира. Я ни на секунду не могла подумать, что Антуанетта оставляет это мне одной. Я не смогу. Не буду. Это просто невозможно. Даже если забыть о Шарлотте, я не справлюсь без Антуанетты. Я не смогу заработать на жизнь, не смогу спорить с месье Лебланом, орать на маман, чтобы она вставала.
Она задирала юбку перед мужчинами ради Эмиля Абади, злого некрасивого парня, который позволял другим бить ее, который никогда не обеспечил бы ее крышей над головой, который убил другую женщину. И за таким парнем она готова идти на край света. Его власть над ней походила на болезнь. Лезвие гильотины стало бы лекарством. Подарком Антуанетте. И мне, и Шарлотте тоже.
Я нахожу спички, вырываю страницы из календаря, комкаю их и кидаю в печку. Чиркает спичка, и бумага загорается. Сначала она краснеет, потом чернеет и рассыпается. Остается только пепел, сажа и дым.
Антуанетта
Через маленькое окошечко в дубовой двери камеры я вижу прыщавую, румяную щеку монашки. Слышу, как задвигается тяжелый засов. Я закрыта до рассвета, до которого еще двенадцать бесконечных часов.
Колокол во дворе бьет семь раз. Монашки выкрикивают какую-то ерунду на латыни, про ангела, говорящего с Марией. Все заключенные вторят им. Еще немного латыни, на этот раз насчет того, что ребенок в животе у Марии от Бога. По крайней мере, так сказала вчера настоятельница, пока я сидела перед ней на жесткой скамейке, повторяя первые строчки молитвы раз за разом, пока не выучила их наизусть. Тех, кто оказался во втором отделении Сен-Лазар, называют падшими женщинами. Мы все проститутки, которым не хватило ума следовать правилам. Мрачные монашки трижды в день превозносят добродетель Девы Марии. Это очень скучно.
— Надо было назвать эту тюрьму в честь Марии, — сказала я настоятельнице, когда она наконец осталась довольна моим знанием молитвы. — Она же тоже была падшая.
— Придержите язык, мадемуазель ван Гётем.
В жизни я не видела ни одной монастырской настоятельницы, но эта выглядела так, как их обычно представляют — щекастая, с обвисшей шеей и волчьими глазами.
— Не понимаю, о чем ваши сестры думали, называя эту дыру в честь Святого Лазаря? Он же был нищий, покрытый язвами от проказы.
Как выразительно она поджала губы, эта настоятельница!
И у стен есть уши, так что за тяжелой дубовой дверью я опустилась на колени на неровный кирпичный пол. Сложила руки, сплела пальцы, подняла их под подбородок. Пробормотав первые строчки, начинаю думать, что раз уж я обречена на вечернюю молитву, стоит, пожалуй, просить, чтобы Мари поскорей отнесла мой календарь месье Дане, как обещала.
Какая-то ябеда-монашка прижимается ухом к моей двери. Я слышу, как по дубу скрипит мел. Утром я найду на двери грозную белую черту, знак, который означает, что мне снова придется сидеть перед настоятельницей. И это вместо свободного часа, когда можно погулять по двору вместе с другими женщинами.
Тут не так плохо, хотя я скучаю по Мари, которой причесывала волосы, и по Шарлотте, с которой можно было поделиться булочкой. У меня в камере есть кровать и даже стол и стул. Беспокоит лишь то, что приходится полагаться на Мари в том, чтобы календарь попал к месье Дане, а сама я не могу пойти к Эмилю и рассказать ему хорошие новости. И откладывать деньги на Новую Каледонию тоже больше не могу. Каждое утро я просыпаюсь с надеждой, что меня вызовут в зал для посетителей, что Мари принесет мне хорошие вести, но с каждым днем мои сомнения все сильнее. Да, Мари согласилась выполнить мою просьбу, но прошел уже месяц, и я начинаю думать, что трусливая девчонка солгала мне и поэтому не приходит. Но она не может меня подвести. Только не Мари, которая всегда заметит, если я оставляю ей шаль получше или положу кусок баранины побольше; которая сто раз поблагодарит меня за пару чулок, найденных в ломбарде по сходной цене; которая однажды, когда я причесывала ее, дотронулась до моей щеки и сказала: «Я люблю тебя, Антуанетта, мой самый близкий человек на свете».
В половину восьмого утра женщины из второго отделения встают, застилают кровати, заворачивая внутрь простыню и туго натягивая коричневое шерстяное одеяло. Это единственное, что мне приходится сделать за день для обслуживания себя. Потом приходит служанка, подметает, а потом еще одна, которая забирает коричневую глиняную миску, в которую кладут еду. Я сижу на своей аккуратно застеленной кровати и жду, когда заскрежещет металл, отодвигающий засов. После этого нас отводят в швейную мастерскую, мы поем там гимн, еще раз читаем надоевшего «Ангела Господня» и приступаем к шитью нижнего белья. С каждым днем мои стежки становятся мельче и ровнее, шью я все быстрее, и еще ни разу монашке не пришлось, подойдя ко мне из-за спины, поцокать языком и велеть все распороть. В час завтрака мы гуськом направляемся в трапезную, большой зал с высокими окнами, заливающими плиты пола светом, и получаем буханку черного хлеба на весь день и миску с овощным супом. По четвергам и воскресеньям в него добавляют мясо. Мы молимся, потом едим суп с куском хлеба, сидя за длинными деревянными столами или прямо во дворе, если погода хорошая. Девушкам, на дверях которых утром белели меловые отметки, приходится глотать суп как можно быстрее и бежать к настоятельнице. Лично я жду, пока монашка уйдет, чтобы начать есть, дую на каждую ложку, подольше держу еду во рту.