Записки обыкновенной говорящей лошади
Часть 9 из 16 Информация о книге
В первые месяцы после Победы некоторые крупные и не очень крупные военачальники, возвращаясь домой, везли с собой вагонами трофеи: сотни метров тканей, серванты, сервизы, мягкую мебель и наверняка… мужские пальто. Их за это порицали. Мол, какие хапуги. В лучшем случае посмеивались над ними… Но ведь они были победители, герои! Да еще какие! Разбили самую мощную армию в мире, освободили человечество от фашизма… Кто кинет камень в героя за то, что он не пожелал быть бедным! А пожелал, пусть на свой лад, озолотить, осчастливить близких – старую мать, жену, зачуханную тещу, невесту. И кто кинет камень в девушку с румянцем во всю щеку за то, что она спасала добро своих братьев? Я не ханжа. И победители, и обычные девушки не должны чувствовать себя нищими. И мне жаль, что советские люди были такими бедными. Вакханалия уродства Почти все предметы, которые при советской власти производились, так сказать, для людей, были уродливы. Иными словами, все то, что человек потреблял-покупал – от кастрюль до ботинок, от ножниц до обоев, – создавалось не для человека, а как будто назло человеку. И так все 74 года большевистского господства. Хотела бы я знать, к примеру, кто придумал алюминиевые ложки и вилки? Ножей из алюминия не выпускали. Не знаю почему: то ли боялись, что ими зарежут наших вождей, то ли потому, что они вообще не резали. До сих пор содрогаюсь, когда вспоминаю жирные, перегнутые, скрюченные алюминиевые вилки. Ничего более отвратительного не знаю. Hу пусть не серебро, не мельхиор – это «серебро бедняков», как сказал один писатель-француз, – но нержавейку уж не следовало бы жалеть для строителей социализма. А ведь алюминиевыми ложками и вилками ели и в профсоюзных здравницах, и в больницах, и в школах, и в привокзальных буфетах, и в столовках во всех городах и весях нашей «необъятной родины». Между прочим, к столовым приборам у руководства партии и правительства была особая неприязнь… В 1970-х годах в сельском магазине недалеко от Переделкина, в магазине, на который писательская братия из переделкинского Дома творчества производила время от времени автонабеги в поисках дефицита[5], я как-то узрела ложки современной формы с красивыми ручками, украшенными чем-то вроде черни, и даже с «позолоченными» самими ложками. Заплатила за шесть ложек и уже потом в ужасе увидела, что на каждой ручке фабричным способом выбита цена: «5 р. 60 к.» Ужаснулась. Спросила: кто додумался до такого безобразия? На что продавец строго сказал: «По распоряжению товарища Косыгина. Лично. Ему доложили, что в разных торговых точках ложки продают по разной цене. Теперь всегда будут указывать цену». На дужках моих очков было тоже написано: «Ц. 2 р. 00 к.» А чашки, вазы, тарелки, где на дне стояли четкие слова: «Второй сорт». Вдохновляет. Особенно если хочешь подарить… Пренебрежение к вещам и к их внешнему виду, поражавшее меня и в 1950-х, и в 1960-х, и в 1970-х, и в 1980-х, началось сразу же после революции 1917 года. Даже еще раньше. Маяковский боялся, что коммунизм «канарейками будет побит». «Буревестник революции» Максим Горький клеймил домашний уют. Буквально все советские писатели включились в борьбу с… вещами. Только Булгаков устоял от того поветрия. Воздал должное и лампе под абажуром у Турбиных, и ухоженной квартире профессора Преображенского. Зинаида Гиппиус в своих дневниковых записях рассказывала, что пьяные люмпены в 1917-м гадили в дивные дворцовые вазы и разбивали зеркала просто так. Когда я была маленькая, из быта постепенно исчезали разные, казалось бы, нужные предметы. Скажем, кольца для салфеток (потом исчезли и сами салфетки) и подставки для столовых приборов, чтобы не класть грязные ножи и вилки на скатерть. Впрочем, и скатерть исчезла. Ее охотно заменили клеенкой. Исчезли кувшины для соков, их подают в бумажных пакетах. Исчезли и графинчики для водки, и обязательные ножики для фруктов. Один или два из двух дюжин этих умилительных маминых ножичков – либо с перламутровой ручкой, либо с узорчатой – еще валяются у меня в ящике буфета. Отсутствие фруктовых ножиков, вилок для пирожных и ножниц для винограда было признаком процесса опрощения. Насколько я понимаю, опрощаясь, интеллигенция считала, что приближается к народу. Процесс опрощения привел к появлению отвратительной барачной субкультуры – субкультуры люмпенов и пэтэушников. Похоже, городские обыватели не поднимали вчерашних бедняков-крестьян и просто босяков до себя, а опускались до их уровня. Красивые дома, утварь, мебель рушили все то время, что я себя помню. В 1960-х годах в деревне у Плещеева озера, в доме у одной еще не старой бабки я вдруг с недоумением остановилась – увидела павловский диван красного дерева, на котором сушился репчатый лук. Но дело было не в луке: округлые подлокотники и часть прелестно изогнутой деревянной спинки кто-то обрубил. Я посмотрела вниз – основание дивана и ножки с красивой резьбой были целы. Заметив мой недоуменный взгляд, бабка сказала: – Думаете, это пошло на растопку? Нет. У меня зять, как напивался, крушил диван топором. И иконы все порубил. Красивые у меня были иконы. Когда церковь закрыли, мы иx по домам разобрали… Не люблю я рассуждать о подсознательном, но в данном случае думаю, что у зятя той бабки была подсознательная ненависть к красивым вещам. Ненависть неумехи, лядащего мужика к золотым рукам такого же русского мужика-мастера, который сотворил во времена Павла I в XVIII веке маленькое чудо – павловский диван. Я взглянула на уродливый бабкин платяной шкаф, она купила его в «мага́зине» – с ударением на втором слоге. Но этот кошмарный шкаф выделки древтреста под названием «гардероб» или «шифоньер» был целехонек… Ныне интеллигенция возмущается многолетним градоначальником Лужковым, который с таким остервенением рушил старую Москву. Чего тут возмущаться? Разве все семьдесят пять лет советской власти мы не наблюдали хамского отношения высших чиновников к старине? К старинным особнячкам? К красивому старому декору? К старым вещам вообще? А в конечном счете – к умному труду, заложенному в этих старых вещах? Разве кто-нибудь внятно сказал, что заменять старину новоделом – преступление? Но бог с ним, с нашим бывшим мэром Лужковым. Уверена, он прямое порождение советской власти… Не будем все сваливать только на него. Безобразное преследовало мое поколение всю жизнь. Когда я впервые переехала из коммуналки в отдельную квартиру, мне исполнилось не то сорок один, не то cорок два года. У меня уже был подросток-сын, больная падчерица, старые и больные родители. И все же я чувствовала себя тогда счастливой. Мы с мужем были очень разные люди, но в чем-то сходились. Сходились, в частности, в том, что хотели сделать наш общий дом красивым. На нас смотрели, как на ненормальных. Ведь у нас было так мало денег… Но мы не отступали. В первой квартире в каждой комнате красили стены в разные цвета; все время что-то перестраивали… Потом искали старинную мебель. Подруги посмеивались: «Делать тебе нечего…», «Ты говоришь, что антиквариат стоит копейки. Его выбрасывают на помойку. Но… какая возня. И реставрация. Тебе не жалко себя?..» Нет, мне не было жалко себя. Я с удовольствием рассказала бы, как мы с мужем находили красивую мебель. Кроме всего прочего, это было увлекательное занятие – в неремонтированных, полуразрушенных особняках висели обалденные люстры, стояли немыслимой красоты диваны, шкафы… Мы никого не обижали: люди сами стремились избавиться от старых вещей, купить чешские, югославские полированные гарнитуры – блестящие офанерованные ящики. Иногда финские – неполированные. По сравнению с нашей совковой мебелью гарнитуры были люкс, роскошь, изыск, дивная красота. Но недаром острили, что если в писательском кооперативном доме на Аэропортовской провалишься с последнего этажа на первый, то твоя угловая чешская софа плавно приземлится на такой же точно угловой софе нижнего жильца! А я восхищалась старинной мебелью. Что может быть прекраснее «пламени» красного дерева? Кто-то сто – сто пятьдесят лет назад распиливал это дерево так, что его узор становился похожим на темные, багряные языки пламени. А резные толстые лапы стульев или гнутые ножки кресел? А «маркетри» или сам «Буль» – наборное дерево, его неповторимые узоры! И «металл» – бронзовые украшения, а у «Буля» еще и прозрачные черепаховые пластинки. Каждая вещь становилась произведением искусства, ибо мастер вкладывал в него душу. И, кроме того, каждая вещь имела свою историю: кто сидел на креслах-корытцах, которые мы с мужем купили первыми? Кто обменивался улыбками, подходя к столу с двойным пламенем от гостиного гарнитура пушкинских времен? Кто хранил свои фамильные сервизы в закрытом александровском буфете, а в его ящиках – свое столовое серебро? Мне до сих пор хочется поговорить со старинными вещами. Расспросить про их печальную судьбу. Да, с реставраторами пришлось помучиться, но мы с мужем гордились тем, что хотя бы пытались вернуть старой мебели ее былую красоту. Ведь мебель выбрасывали на улицу, не желая возиться с ней. Может быть, иностранцы купили бы ее, но, во-первых, кто рискнул бы иметь дело с иностранцами, а во-вторых, и мебель была невыездная. Пусть лучше сгниет, но не достанется поганым капиталистам… …Ни я, ни муж не были коллекционерами и, кое-как обставив квартиру, перестали интересоваться антиквариатом. Но все же иногда необходимое докупали. А наши молодые реставраторы покинули нас – они были резчиками по дереву; их наняла церковь, уже тогда, в 1960-х годах, при советской власти, баснословно богатая. Пришлось искать нового краснодеревщика. Он пришел к нам из дома в писательском кооперативе, от моего двоюродного брата – писателя и музыканта Осипа Черного, – который восхищался его афоризмами. Не помню, как звали старика. Оказалось, что краснодеревщик он был никакой. Просто столяр. И притом не очень мастеровитый. К сожалению, посмотрев на его работу, я со стариком не распростилась сразу. Он был и правда занятный. Очень любил рассуждать о политике. Дело происходило в 1968 году, во время чехословацких событий, и старик повторял: «И чего вы этих чехов жалеете? Все равно они коммунисты!» Так он бубнил весь день. Восстанавливал он круглый стол-«сороконожку», который при всей своей хрупкости и изяществе раздвигался на длину целой комнаты! Обедал с нами, ужинал. Работал он удручающе медленно. И смертельно мне надоел. Но все в этом мире подходит к концу. Наконец, стол был отреставрирован. Позвав меня, чтобы я приняла работу, старик произнес свой очередной афоризм: – Ну и как? Теперь вы стали счастливее? Я посмотрела на него и даже не улыбнулась. Честно говоря, я этого старика почти возненавидела. Ничего не нашлась ответить, но про себя подумала: «Ах ты, старый хрыч. Я, когда кончаю переводить книгу, счастлива. Счастлива, что добросовестно выполнила свою работу. Счастлива, что на русском языке появилась новая книга, которая мне нравится… Ах ты, гад, ты даже свою работу не ценишь… Место твое в хлеву, а не среди мебели красного дерева». Это был один из тех непроизнесенных монологов, которых у каждого человека наверняка наберется немало. Интересно, что и при великом хапуге Брежневе шла бешеная борьба с вещизмом. В каждой газете имелся специальный журналист, который эту борьбу вел в меру своих сил и способностей. В «Литературке» это был совсем неплохой публицист Евгений Богат, рано умерший. Ох, как он громил вещизм, как обличал людей, зараженных бациллой этого самого вещизма! И тогда же в газетах прославляли как героев тех, кто ради спасения домен, плавильных печей и черт его знает чего еще готовы были пожертвовать жизнью. В данном случае вещи были куда дороже человеческого здоровья, человеческой жизни. За долгие годы советской власти многое засело в головах людей. Засело и презрение к уюту, комфорту, к удобным, хорошо спроектированным квартирам, к красивым интерьерам. И уж вовсе было наплевать, в какие магазины ходить, в каких сберкассах-сбербанках получать деньги… Прямо удивляюсь, что их в одночасье перестроили и отремонтировали – к вящему неудовольствию многих отвратительных совковых стариков и старух. Имею право это говорить, потому что сама древняя старуха. Но больше всего меня радует, что привели в порядок загаженные московские подъезды. Даже в добротных домах их портили, что называется, всем миром. И вот что поражало: за чистотой своей квартиры жильцы трепетно следили – не дай бог, войдешь и не снимешь зимних сапог, хозяева тебя возненавидят. Зато дети этих самых хозяев спокойно разрисовывали стены подъезда граффити и жгли кнопки в лифтах. Когда у нас в подъезде появился домофон, я, подобно Станиславскому, воскликнула: «Не верю!». Но вот уже много лет, как домофон исправно действует. Однако продолжу рассказ о том, как все разрушалось при советской власти. …В 1980-х, после эмиграции сына в 1977 году, тяжело заболел муж. Отлежав с микроинсультом в больнице Академии наук, он сразу же в моем сопровождении поехал в «Узкое», в самый дорогой и привилегированный санаторий Академии наук. А в свое время то было имение Трубецких, с необычайно красивым домом и великолепным парком. Естественно, имение сразу же отобрали у хозяев, а сами хозяева убежали за границу. Но и после революции, в 1920-х годах, в «Узкое» приезжал Ромэн Роллан и другие известные зарубежные писатели первой половины XX века. Жила там также советская интеллигенция – в том числе Осип Мандельштам, его жена Надежда Мандельштам и Борис Пастернак. Пастернак даже воспел «Узкое» в стихотворении «Липовая аллея». Приведу первые строки этого стихотворения: Ворота с полукруглой аркой. Холмы, луга, леса, овсы. В ограде – мрак и холод парка, И дом невиданной красы. Ну, леса, луга и овсы застроили многоэтажками. Тут уж ничего не поделаешь. Москва уже в XX веке расширилась до самых ворот бывшего поместья Трубецких. Но во что превратили в 1980-х годах дом «невиданной красы» и парк! Перед домом-дворцом разбили чахлую клумбу в виде пятиконечной звезды. У пруда кое-как сляпали из досок купальню и покрасили ее в ядовито-синий цвет, а на фасаде намалевали… русалку. В липовой аллее засохли липы, а в оранжерее перебили все стекла. И там ничего путного не росло. Ну и, разумеется, заколотили парадный вход с очаровательной широкой лестницей, расходящейся на две стороны. Ходили боковым ходом. Дивные залы (один с камином) остались. Кое-какая дворцовая мебель – тоже. Но старожилы рассказывали, что каждый год что-нибудь пропадало: то бюст работы Паоло Трубецкого, то массивные пепельницы, то позолоченные каминные часы… Стеклянную галерею, соединяющую залы с жилыми комнатами, разгороженными на клетушки, галерею, выходящую в парк, сплошь завесили отвратительными тряпками-гардинами. Зачем? Очевидно, чтобы не видеть парка! Единственное, что не сумели уничтожить, – это соловьев. И весной они щелкали, заливались за желто-рыжими пыльными гардинами. А ведь в «Узком» жил цвет нашей науки. Хоть бы кто-нибудь выступил против этого варварства! Привыкли, стерпелось. P. S. Прочтите прекрасный рассказ замечательного писателя Пантелеймона Романова «Без черемухи». Голубые куры и шуба-дредноут Чуев: «Но люди не видят мяса по всей стране». Молотов: «Ну и черт с ним, с мясом, только бы империализм подох!» Ф. Чуев. Сто сорок бесед с Молотовым В моей долгой жизни я много чем занималась: переводила Ремарка, Бёлля, Дюрренматта, Макса Фриша и других, менее знаменитых, авторов. Писала статьи на международные темы, на литературные темы, писала книги. И вместе с мужем главную свою антифашистскую книгу о Гитлере – «Преступник номер 1». Растила сына – сперва школьника, потом студента, а еще позже известного опального художника. Словом, делала, казалось бы, все, что полагается делать женщине в любом обществе. Однако все эти годы я, кроме уже перечисленного, в роли Теленка бодалась с Дубом, сиречь с советской властью, но не на высшем, экзистенциальном уровне, как сам автор сей формулы Солженицын, а всего лишь на уровне бытовом. Попросту говоря, пыталась советскую власть как-то обмануть, объегорить, перехитрить, объехать на козе. Бороться-бодаться надо было двадцать четыре часа в сутки, иначе просто невозможно было бы выжить.