Я исповедуюсь
Часть 21 из 28 Информация о книге
Но на той стороне стола продолжали отстукивать пальцами ритм. Мама прочистила горло, кашлянула и ледяным тоном, словно перед ней сидел сеньор Беренгер, спросила: зачем вы вызвали меня, сеньор Рамис? Рамис. Лучшего детектива в мире звали Рамис. До этой минуты я и не помнил, как его звали. Детектив Рамис поднял глаза на свою клиентку и наконец ответил: я отказываюсь от дела. – Что? – Вы слышали. Я отказываюсь от дела. – Но вы взяли его несколько дней назад. – Прошел уже месяц. – Я не позволю вам так все бросить. Я заплатила и имею право на… – Если вы прочтете контракт, – сухо оборвал он ее, – то увидите, что в разделе двенадцать приложения прописана возможность его расторжения по обоюдному согласию. – И в чем причина вашего отказа? – Я очень загружен. Тишина в кабинете. Тишина во всей конторе. Не стучит ни одна пишущая машинка. – Я вам не верю. – Простите? – Вы мне врете. Почему вы отказываетесь от дела? Лучший детектив в мире поднялся, достал из ящика конверт и положил на стол перед мамой: – Я возвращаю вам гонорар. Сеньора Ардевол встала, презрительно посмотрела на конверт и, не тронув его, вышла из кабинета, громко стуча каблуками. Она с силой захлопнула за собой дверь – так, что центральное стекло вылетело из рамы и осыпалось осколками. Все это – с деталями, которые сейчас не приходят мне на ум, – я узнал много позже. Вместо этого я помню, что тогда уже читал достаточно сложные тексты на немецком и английском. Мне это всегда казалось совершенно естественным, однако позже, наблюдая за другими, я понял, что языки мне даются легче. Французский – без проблем. Итальянский я выучил сам, пусть и говорил с акцентом. На латыни читал De bello Gallico[111], не говоря уже об испанском и каталанском. Мне хотелось начать учить русский или арамейский, но мама вошла в комнату и сказала: даже не заикайся об этом. Достаточно и тех языков, которые ты уже знаешь, а в жизни нужно заниматься чем-то еще, а не только учить языки, словно попугай. – Мама, но попугаи… – Ты слышал, что я сказала. И ты меня понял. – Нет, не понял. – Ну так постарайся. Я постарался. Мне было страшно оттого, что мама хотела поменять течение моей жизни. Очевидно, она бы с радостью стерла все следы отца в моем образовании. Поэтому она вынула из сейфа (у замка был новый код, его знала только мама – семь два восемь ноль шесть пять) Сториони и вручила мне со словами: с начала месяца ты больше не будешь ходить в консерваторию к сеньорете Трульолс и станешь учеником Жуана Манлеу. – Что? – Ты слышал, что я сказала. – Кто это – Жуан Манлеу? – Лучший преподаватель по классу скрипки. Ты станешь виртуозом. – Я не хочу становиться виртуозом. – Ты сам не знаешь, чего хочешь. Вот тут мама ошибалась. Я знал, что хотел бы быть… Согласен, планы отца на мой счет не совсем меня устраивали: целыми днями изучать то, что написали другие, анализировать различные культурные материи… Нет, на самом деле меня это не устраивало. Но мне нравилось читать и учить новые языки и… Хорошо, согласен. Я сам не знаю, чего хочу. – Я не хочу становиться виртуозом. – Маэстро Манлеу сказал, что хочешь. – И как он об этом узнал? Он ясновидящий? – Он несколько раз слышал, как ты играешь. Оказалось, мама тщательно спланировала, как убедить Жуана Манлеу стать моим учителем. Она пригласила его на скромный чай во время моего урока скрипки. Тогда они мало говорили, но много слушали. Маэстро Манлеу быстро сообразил, что может просить за уроки сколько хочет, и не замедлил сделать это. Мама не стала торговаться и немедленно заключила с ним договор. Все произошло так быстро, что никому и в голову не пришло спросить мнение Адриа. – А что я скажу Трульолс? – Сеньорета Трульолс уже знает. – Вот как? И что она сказала? – Что ты – алмаз, нуждающийся в огранке. – Не хочу. Я не знаю. Я не согласен. Нет. Однозначно и определенно – нет, нет, нет. – Это был тот редкий случай, когда я начал кричать. – Ты меня поняла, мама? Нет! Со следующего месяца я стал заниматься у маэстро Манлеу. – Ты станешь великим скрипачом, и точка, – сказала мама, когда я убеждал ее оставить Сториони на всякий случай дома, и я пошел в новую жизнь, неся в футляре Паррамон[112]. Адриа послушно принял реформу своего образования. Но иногда мечтал сбежать из дома. 12 То одно, то другое – после смерти отца я долго не ходил в школу. Несколько недель – очень странных – я провел в Тоне, с двоюродными братьями. Они вели себя тише воды и исподтишка поглядывали на меня, когда думали, что я их не вижу. Однажды я услышал, как Щеви и Кико вполголоса обсуждают обезглавливание, но делали это так увлеченно, что их шепот был слышен отовсюду. А Роза за завтраком протягивала мне самый толстый ломоть хлеба, чтобы его не схватил кто-нибудь из ее братьев. Тетя Лео все время гладила меня по голове, и я думал, ну почему нельзя жить в Тоне рядом с тетушкой, где жизнь похожа на летние каникулы, где можно пачкать колени в грязи и никто тебя за это не ругает. А дядя Синто возвращался домой, перепачканный пылью или навозом, все время ходил опустив голову, потому что мужчины не должны плакать, но было видно, что он потрясен смертью брата. Смертью и ее обстоятельствами. В Барселоне, прежде чем в мою жизнь вошел великий Жуан Манлеу, я вернулся в школу, где обрел новый статус – статус ребенка, потерявшего отца. Брат Климен проводил меня в класс, больно схватив за плечо желтыми от табака пальцами. Таким образом, он выражал мне соболезнования и утешение. Перед дверью он сделал широкий жест и сказал, чтобы я не боялся входить, потому что учитель обо всем предупрежден. Я шагнул в комнату, и сорок три пары глаз уставились на меня с любопытством, а сеньор Бадиа, объяснявший тонкое различие между подлежащим и прямым дополнением, остановился на полуслове и сказал: проходи, Ардевол, садись. На доске выведена мелом фраза: «Хуан пишет письмо Педро». Чтобы сесть за парту, нужно было пересечь весь класс. Пока я шел, меня захлестнуло жгучее чувство стыда. Как бы мне хотелось, чтобы здесь был Бернат, но это невозможно, ведь он на класс старше. Как же мне надоело слушать все эти глупости про прямое и косвенное дополнение, которые нам вдалбливали еще и на латыни и которые, как ни удивительно, некоторые так и не могли усвоить. Где здесь прямое дополнение, Руль? – Хуан? – Молчание. Сеньор Бадиа настойчив. Руль, заподозрив в вопросе подвох, глубоко задумался, опустив голову. – Педро? – Нет. Это бесполезно. Ты ничего не понимаешь. – А нет! Дополнение – пишет! – Садись, ужасно. – Я понял! Учитель, я понял – это письмо. Разве нет? Когда назначение прямого дополнения объяснено со всех сторон и мы погружаемся во мрак косвенного дополнения, я замечаю, что несколько человек пристально смотрят на меня. Это Массана, Эстебан, Риера, Торрес, Эскайола, Пужол и, если судить по покалыванию в затылке, Буррель. И кажется, это взгляды… восхищенные. Странное чувство. – Слушай, парень… – сказал мне Буррель на перемене. – Пойдем играть с нами. – И, предчувствуя ужасное: – Только вставай в центр, чтобы мешать пройти к воротам, ладно? – Ну, мне, вообще-то, не нравится футбол. – Видишь? – немедленно вклинился Эстебан, стоявший рядом. – Ардевол только на скрипке играет. Я же говорил, что он – marica[113]. – И он торопливо убежал, потому что игра уже началась. Буррель хлопнул меня по спине и молча ушел. Я кинулся искать Берната посреди мельтешения перво-, второ– и третьеклассников, которые заполнили весь двор и, поделив его на куски, играли в футбол, стараясь не перепутать мячи. Marica… Что такое marica? Русские говорят Марика тем девушкам, которых зовут Мария. Но я совершенно уверен, что Эстебан не знает русского. – Marica? – Бернат уставился вдаль, размышляя под дикие крики футболистов. – Нет. Русские говорят Мариша, обращаясь к Мариям. – Это я знаю. – В общем, загляни в словарь. Посмотрим, найдешь ли ты там объяснение всего, что… – Ты знаешь или не знаешь? Дни стояли очень холодные, и у всех в той или иной степени руки и ноги были покрыты цыпками, кроме нас с Бернатом. Мы всегда носили перчатки, выполняя указание Трульолс, потому что для потрескавшихся рук скрипка превращалась в орудие жестокой пытки. А вот струпья, появлявшиеся от холода на ногах, играть совсем не мешают. Первые дни в школе после смерти отца были особенными. После того как Риера открыто сказал о голове моего отца, стало ясно, что я поднялся в глазах одноклассников чрезвычайно высоко. Мне простили мои «странности», и я стал таким же, как все. Когда учителя задавали вопрос классу, Пужол уже не говорил, что отвечать буду я, все просто сидели с отсутствующим видом. Наконец однажды падре Валеро, чтобы прервать тягостную тишину, сказал: ну же, Ардевол, и я сказал правильный ответ. Но это было не так, как раньше. Да, Бернат слукавил и так и не признался, что не знает, что это за слово такое – marica. Однако он был моей опорой, особенно со дня смерти отца. Он составлял мне компанию и помогал чувствовать себя не так странно. Это потому, что он тоже был не совсем обычным мальчиком, непохожим на остальных в школе – обычных, которые ссорились, мирились, а те, что учились в четвертом и пятом классах (по крайней мере, некоторые из них), тайком курили. Он был из другого класса, и мы не слишком часто виделись в школе, предпочитая держать нашу дружбу в секрете. В тот день, сидя на моей кровати, совершенно ошеломленный, мой друг был готов заплакать, потому что новость оказалась слишком серьезной. Он посмотрел на меня с ненавистью и сказал, что это предательство. А я ответил, что нет, Бернат, это решение моей мамы. – Ты что, не можешь устроить бунт, а? Не можешь сказать, что будешь ходить к Трульолс, потому что иначе… Потому что иначе мы не будем ходить на занятия вместе, хотел он сказать. Но не стал, чтобы не показаться маленьким мальчиком. И злые слезы в его глазах все сказали лучше слов. Это так сложно – быть мальчиком и при этом изображать из себя сурового мужчину, которому наплевать на все, на что плюют настоящие мужчины. И хотя на самом деле тебе вовсе не наплевать, ты должен изображать безразличие, иначе тебя засмеют и скажут: Бернат, Адриа – маленькие мальчики. А если это Эстебан, то: девчонка! девчонка из девчонок! Хотя нет, он скажет: marica, самый настоящий marica! Вместе с первыми усиками начинает расти уверенность, что жизнь – чрезвычайно сложная штука. Но пока все еще не так сложно, как будет потом. Полдничали мы молча. Лола Маленькая дала нам по две плитки шоколада каждому. И мы сидели молча: жевали хлеб, сидя на кровати, и думали про свое сложное будущее. А потом начали делать упражнения на арпеджио: мы играли каноном. Так делать упражнения веселее. Но самим нам было очень грустно. – Гляди, гляди, гляди! Бернат, ошарашенный, положил смычок на пюпитр и подошел к окну комнаты Адриа. В мире все переменилось, вина уже была не такой огромной, друг мог как угодно поступать со своим преподавателем скрипки, кровь вновь побежала по жилам. Через форточку Бернату была видна комната напротив – освещенная и с незадернутой занавеской. А там – грудь раздетой женщины. Раздетая? Кто это? А? Это Лола Маленькая. Комната Лолы Маленькой. Голая Лола Маленькая! Ничего себе. Там, в глубине. Она переодевается. Должно быть, собирается на улицу. Голая? Адриа показалось, что… видно не очень хорошо, но отдернутая занавеска подстегивала воображение. – Это квартира соседей. Я с ней не знаком, – ответил я скучным голосом, начиная с одной восьмой затакта, теперь звучать эхом был должен Бернат. – Посмотрим, как получится теперь. Бернат не возвращался к пюпитру до тех пор, пока Лола Маленькая полностью не оделась. Упражнения пошли довольно хорошо, но Адриа был расстроен интересом Берната к женщине в окне и еще тем, что самому ему не понравилось смотреть на Лолу… Женская грудь была… Он впервые ее видел, потому что занавеска…