Я исповедуюсь
Часть 20 из 28 Информация о книге
– Это меня радует. – Она не сводила с меня взгляда. – Ты доволен сеньоретой Трульолс? – Да. Очень. – А новой скрипкой? – Ну. – Что значит «ну»? Ты доволен или нет? – Н-да. – Н-да или да? – Да. Молчание. Я опускаю глаза. Лола Маленькая пользуется возникшей паузой, чтобы унести пустое блюдо из-под вареных бобов, и всем своим видом дает понять, что у нее очень много дел на кухне. Малодушная! – Адриа. Я смотрю на нее ничего не выражающим взглядом. Она смотрит на меня – как раньше. И спрашивает: как ты? – Ну… – Ты печален. – Ну… А теперь добить мальчишку, пальцем указав на его темную душу: – Я мало уделяла тебе внимания в последнее время. – Ничего. – Нет, не ничего. Лола Маленькая вернулась с блюдом жареной скумбрии. Эту еду я ненавидел больше всего. Мама, посмотрев на тарелку, скупо улыбнулась и сказала: прекрасно – скумбрия. На этом разговор и мои мучения закончились. Тем вечером я съел всю скумбрию, которую положили мне на тарелку, а потом выпил стакан молока. Когда пришло время ложиться спать, я увидел, что мама наводит порядок в кабинете. По-моему, впервые после смерти отца. Для меня это не было пустым любопытством – я использовал любой предлог, чтобы заглянуть туда. На всякий случай я взял с собой Карсона. Мама сидела перед открытым сейфом – теперь мы знали шифр. Виал лежала снаружи. Мама вынимала бумаги, быстро просматривала их и складывала аккуратной стопкой на полу. – Что ты ищешь? – Документы. На магазин. На Тону. – Я помогу тебе, если хочешь. – Не надо, я и сама не знаю, что ищу. Я был очень доволен: нас с мамой связала беседа, пусть короткая, но все же. У меня даже мелькнула мысль, что хорошо, что отец умер, – теперь мы с мамой можем разговаривать. Я не хотел так думать, оно как-то само подумалось. Одно могу сказать совершенно точно: с этого дня у мамы заблестели глаза. Потом она вынула три или четыре коробочки и положила на стол. Я подошел. Она открыла одну: там лежала золотая авторучка с золотым пером. – Ничего себе! – сказал я восхищенно. Мама захлопнула коробочку. – Оно золотое? – Не знаю. Наверно. – Я никогда его не видел. – Я тоже. – И тут же замолчала. Она закрыла коробочку с золотым пером, о существовании которого не имела понятия, и открыла другую – поменьше размером, зеленого цвета. Дрожащими пальцами она приподняла ватку розового цвета. Спустя годы я понял, что жизнь у мамы была нелегкой. И что было не очень хорошей идеей выйти замуж за отца, даже учитывая, как элегантно он приподнимал шляпу, приветствуя ее, и говорил «как поживаешь, красавица?». Она была бы гораздо счастливее с другим мужчиной – тем, что поступал бы не всегда рационально, совершал бы ошибки и смеялся просто так. В нашем доме все было подчинено суровой серьезности, сдобренной ноткой горечи, свойственной отцу. Я проводил дни в наблюдениях и был довольно умным ребенком, но, надо признать, только слышал звон, не зная, где он. Поэтому тот вечер стал для меня памятным: мне показалось, что мама вернулась ко мне. И потому я отважился спросить: можно мне заниматься на Виале, мама? Мама замерла. Она молча смотрела в стену, и я уже было подумал, что все кончено и она больше никогда не посмотрит на меня. Но она слабо улыбнулась и сказала: дай мне время подумать. У меня мелькнула мысль, что, похоже, наша жизнь начала меняться. И она изменилась, да, но вовсе не так, как мне хотелось бы. Однако, если бы все было иначе, я никогда не познакомился бы с тобой. Ты замечала, что жизнь – одна сплошная непредсказуемая случайность? Из миллионов сперматозоидов отца лишь один достиг яйцеклетки и проник в нее. Так родилась ты, так родился я, все это огромная случайность. Могли бы родиться миллионы других существ, которые не были бы ни тобой, ни мной. То, что нам обоим нравится Брамс, тоже случайность. Что твоя семья пережила столько смертей и так мало родственников выжило – тоже случайность. Если бы наши гены (а затем и наши жизни) пошли бы по иному пути на миллионах разных перекрестков, невозможно было бы написать все, что тут написано и что бог весть кто прочтет. Ужасная глупость! С того вечера наша жизнь начала меняться. Мама проводила долгие часы, закрывшись в кабинете, словно заменив собой отца, только без лупы. Она навела порядок, перебрала все бумаги в сейфе – благодаря тому, что цифры шесть один пять четыре два восемь перестали быть тайной. Она так презирала стиль жизни отца, что даже не взяла на себя труд изменить шифр сейфа, за что я ей был очень благодарен, не зная толком почему. Мама часами разбирала бумаги или вела разговоры с какими-то незнакомыми людьми – то надевая очки для чтения, то снимая их. Все говорили очень тихо, очень серьезно, так что ни Карсон, ни даже молчаливый Черный Орел не могли расслышать ничего важного. Спустя несколько недель перешептываний, советов «на ухо», рекомендаций, вздергивания бровей, коротких комментариев и убедительных аргументов мама убрала всю эту кучу бумаг в сейф (шесть один пять четыре два восемь) и положила несколько документов в темную папку. И сменила комбинацию шифра. Она надела поверх черного платья черное же пальто, вдохнула поглубже, взяла эту темную папку и отправилась в магазин, где ее явно не ждали. Сесилия сказала: добрый день, сеньора Ардевол. А она прошла сразу в кабинет сеньора Ардевола. Без стука распахнула дверь и мягко положила руку на рычаги телефона, оборвав разговор сеньора Беренгера. – Какого черта? – воскликнул он в изумлении. Сеньора Ардевол улыбнулась и опустилась перед рассерженным сеньором Беренгером, сидевшим в сером кресле Феликса. Она положила на стол темную папку: – Добрый день, сеньор Беренгер. – Я разговаривал с Франкфуртом. – Он с досадой хлопнул ладонью по столешнице. – Мне такого труда стоило дозвониться туда! – Я вынуждена была помешать вам. Нам нужно поговорить – вам и мне. И они поговорили обо всем. Мама знала гораздо больше, чем, как предполагалось, должна была знать. – Таким образом, половина вещей из магазина принадлежит мне. – Вам? – Лично мне. Наследство моего отца. Профессора Адриа Боска. – Я понятия об этом не имел. – Я до недавнего времени тоже. Мой муж не считал нужным посвящать меня в такие детали. У меня имеются документы, подтверждающие мои слова. – А если вещи уже проданы? – Что ж, мне полагаются комиссионные. – Но это бизнес, так что… – Вот об этом я и пришла поговорить. С этого момента управлять магазином буду я. Сеньор Беренгер смотрел на нее с открытым ртом. Она вежливо улыбнулась и сказала: хотелось бы посмотреть приходно-расходные книги. И немедленно. Сеньор Беренгер промешкал минуту, затем встал и вышел в зал, где коротко и сухо переговорил с Сесилией, а вернувшись с кипой тетрадей в руках, обнаружил, что сеньора Ардевол сидит в сером кресле Феликса и делает жест, разрешающий ему войти. Мама вернулась домой, вся дрожа. Она закрыла за собой дверь, сняла черное пальто, но сил повесить его не нашла. Оставив пальто на скамейке у входа, она ушла в свою комнату. Я слышал, как она плачет, и чувствовал, что нет смысла пытаться вникнуть в то, чего мне не понять. Потом мама недолго говорила о чем-то с Лолой Маленькой на кухне. Я видел, как та взяла ее за руку и сжала, словно желая приободрить. Мне понадобились годы, чтобы все встало на свои места в той картине, что и сейчас у меня перед глазами, словно полотно Хоппера[108]. Все мое детство запечатлено у меня в голове, будто на диапозитивах с работами Хоппера, пронизанными ощущением одиночества. Я вижу себя персонажем одной из его картин: мальчик на неубранной кровати (забытая книга лежит на пустом стуле) смотрит в окно или разглядывает голую стену, сидя за пустым столом. У нас дома все было погружено в тишину, и если разговаривали, то только вполголоса, я не слышал звуков громче моей скрипки. Разве что стук каблуков, когда мама надевала туфли перед выходом на улицу. И если Хоппер говорил, что рисует, потому что не может выразить этого словами, то я пишу, потому что не могу нарисовать. Я всегда смотрю его глазами – в окно или через неплотно прикрытые двери. Я теперь знаю то, чего тогда не знал. Кое-что додумал сам, это правда. Я уверен, ты поймешь и простишь меня. Спустя два дня сеньор Беренгер был вынужден перенести свои вещи обратно в каморку возле японских кинжалов. Сесилия, пряча довольную улыбку, делала вид, что страшно занята работой и не обращает внимания на всякие мелочи. С Франкфуртом по телефону говорила теперь мама. Принудив сеньора Беренгера освободить кабинет, она поставила ему мат ладьей и ферзем – так мне кажется. Его это яростное и неожиданное нападение заставило срочно искать пути выхода из ситуации. В антикварном магазине на улице Палья схватились гиганты и началась война, в которой все средства хороши. Мама всегда выглядела тихой, кроткой, покорной, она никогда не повышала ни на кого голос, кроме меня. Но после смерти мужа сеньора Ардевол преобразилась и превратилась в женщину с несгибаемой волей и превосходного организатора – таких качеств я в ней даже заподозрить не мог. Магазин изменил политику и начал торговать не только антиквариатом, но и добротными вещами не старше ста лет, что позволяло быстрее получить прибыль. Сеньор Беренгер был вынужден проглотить новое унижение от своей противницы: ему пришлось благодарить ее за повышение жалованья. Тем не менее разговаривали с ним очень холодно и пообещали обстоятельный разговор в самом ближайшем будущем. Мама трудилась в магазине целыми днями, и когда смотрела в мою сторону, то опять молчала. Я понял, что в моей жизни наступают трудные времена. Тогда я ничего не знал о делах мамы. Мне стоило больших усилий узнать о них хоть что-то. Дома что-то объясняли, только когда уже не было другого выхода, предпочитая все доверять бумаге, лишь бы избежать прямого разговора. Я не сразу понял, что мама вообразила себя новой Магдаленой Жиралт[109]. Правда, ей не пришлось требовать голову мужа – ее отдали сразу, как только нашли. Что она требовала, так это голову убийцы своего мужа. Каждую среду, оставив дела и одевшись во все черное, она шла в комиссариат, занимавшийся этим делом, спрашивала комиссара Пласенсию, и ее провожали в насквозь пропахший табаком кабинет, где она требовала ответа за смерть мужа, который никогда ее не любил. Она здоровалась и неизменно задавала один и тот же вопрос: какие новости в деле Ардевола? А комиссар неизменно, не предложив ей сесть, отвечал: пока новостей нет, сеньора. Я уже говорил, что мы известим вас, если что-то изменится. – Нельзя же обезглавить человека и не оставить никаких следов. – Вы обвиняете нас в некомпетентности? – Я обращусь за справедливостью в вышестоящие инстанции. – Вы мне угрожаете? – Всего доброго, комиссар. – Всего доброго, сеньора. И помните, что мы известим вас, как только будут новости. Черная вдова выходила из кабинета, и комиссар начинал со злостью выдвигать и задвигать верхний ящик стола. А инспектор Оканья заходил, не спросив разрешения, и спрашивал: опять являлась эта липучка? Комиссар не удостаивал его ответа, а лишь периодически усмехался, вспоминая, как странно звучит испанский столь элегантной дамы. И так – из среды в среду, неделя за неделей. Каждую среду, в то время, когда каудильо[110] давал аудиенции во дворце Прадо, а папа Пий XII давал свои в Ватикане, комиссар Пласенсия принимал черную вдову, выслушивал ее, а когда она уходила – вымещал свою злость, с силой выдвигая и задвигая верхний ящик стола. Когда сеньоре Ардевол это надоело, она заключила договор с лучшим детективом в мире, как следовало из плаката, висящего в его приемной – такой крошечной, что вызывала клаустрофобию. Лучший детектив в мире потребовал плату за месяц вперед и пока что прекратить ходить в комиссариат. Сеньора Ардевол заплатила, набралась терпения и воздержалась от визитов к комиссару. Месяц спустя, просидев некоторое время в тоскливой приемной, она во второй раз встретилась с лучшим детективом в мире. – Присаживайтесь, сеньора Ардевол! Лучший детектив в мире не встал, однако подождал, пока клиентка сядет в кресло. Итак, они оба сидели по разные стороны стола. – Ну что мы имеем? – спросила она нетерпеливо. Лучший детектив в мире вместо ответа минуту барабанил пальцами по столу – видимо, в такт работе своего мозга, а может, и нет, ибо мыслительный процесс лучших детективов в мире не поддается расшифровке. – Так все-таки? Что мы имеем? – повторила мама, начиная выходить из себя.