Сварить медведя
Часть 43 из 62 Информация о книге
– Еще раз, чтобы было ясно: мои собственные сбережения, – сухо, с трудом сдерживаемой яростью сказал учитель. Брита Кайса стояла не шевелясь, с плотно сжатыми, даже не сжатыми, а стиснутыми губами. Заметив меня, отвернулась и сделала вид, что переставляет посуду на полке. Схватила тряпку и начала протирать какой-то горшок. – И не только прост платил художнику. Судя по всему, гонорар у него был немалый. И деньги… не только за законченные картины, но… вы ведь сами сказали, что заплатили аванс! – Да… и, скорее всего, не один я. – И где тогда деньги? Мы обыскали весь дом. – Спрятал, наверное. – Само собой. Но где? Прост бросил на меня быстрый взгляд и после короткой паузы сказал: – В сундуке. Там же, где хранил химикалии для дагерротипии. Исправник наверняка нашел этот тайник. – Тайник? – Тайник, в котором он, возможно, хранил деньги. Когда мы вошли в его дом, тайник был вскрыт и денег там не было. – А почему прост молчал? Почему вы ничего не сказали? – Потому что не успел. Вы приказали всем убираться. Браге побагровел, набрал воздуха и с шумом выдохнул. – Значит, прост прибыл первым… и провел там довольно много времени. И чем, интересно, вы там занимались? – Молился за упокой души усопшего. – И заодно обшарили весь дом. Или как? Значит, вам удалось найти тайник с деньгами художника? – Уж не хочет ли… На что вы намекаете, господин исправник? Браге ответил не сразу. Поковырял в зубах, вытащил что-то, внимательно рассмотрел, опять сунул в рот и проглотил. – В настоящий момент я ни на что не намекаю… Думаю вслух, так сказать… А ведь с простом был еще и… и этот? Он встал и медленно направился ко мне. Михельссон тоже вскочил и пошел за начальником. Меня почему-то охватил страх. Будто в животе зашевелилась заживо съеденная ледяная щука. – Неплохую трепку тебе задали. Или с медведем повстречался? – Исправник ухватил меня за ворот. Михельссон подошел сзади и положил руку мне на шею. Исправник сорвал с меня рубаху и ткнул пальцем в левое плечо, в нагноившуюся ранку с красным ореолом воспаления. – Гляньте-ка, прост. Что это у мальчишки на плече? Не говорили ли вы, что Юлина Элиасдоттер Иливайнио ткнула насильника в плечо? – Да. Заколкой для волос. А здесь не заколка. Что-то побольше и поострее. – Заколки разные бывают. – К тому же эта рана нанесена совсем недавно. – Так вы, значит, защищаете этого дьяволенка? Исправник оттолкнул меня, Михельссон отпустил шею, и я, не удержавшись на ногах, упал и закричал от резкой боли в промежности. Исправник занес ногу для удара. – Где ты спрятал деньги, мерзавец? Прост попытался было встать между нами, но его грубо отпихнули. – Придется обыскать дом, – решил Браге. – Где этот найденыш держит свои вещи? – Оставьте паренька в покое! – крикнула Брита Кайса. Прост из последних сил старался сохранить спокойствие. – Разумеется, – сказал он. – Мы вам поможем. Корзина Юсси стоит вон там. Но я хочу видеть письменный приказ об обыске. Браге полез во внутренний карман. Прост протянул ему нож, и Браге, сопя, заточил карандаш. Михельссон достал из портфеля лист бумаги, и исправник быстро накорябал пару строк. Содержимое моей корзины вывалили на пол – никаких денег там, разумеется, не было. Исправник проверил карманы, прощупал куртку изнутри – а вдруг деньги зашиты в подкладку. Подозрительно огляделся. – В мой рабочий кабинет я вас не пущу, – решительно сказал прост, схватил посох и выставил перед собой. Этим двоим ничего не стоило одолеть щуплого проста, но в его глазах было что-то такое, что заставило их отказаться от этого намерения. Направились во двор, осмотрели сарай, коровник, погромыхали там ведрами и бидонами, Михельссон даже залез по приставной лестнице на чердак. Брита Кайса и прост помогли мне встать и усадили на кушетку – ноги меня не держали. От перемены положения потемнело в глазах. – Я не… я не крал… – с трудом выдавил я. – Мы знаем, Юсси. – Они меня ткнули чем-то… когда били… гвоздем, наверное… – Пусть ищут, – невпопад сказал прост. – Все равно ничего не найдут. Брита Кайса посмотрела на мужа – как мне показалось, с сомнением – и начала было убирать со стола, но прост ее остановил. Он внимательно рассматривал посуду с остатками еды. А потом сунул пальцы обеих рук в стаканы, из которых пили Браге и Михельссон, встал и таким странным способом понес к плите. Поставил на полку, зачерпнул немного золы из печи, дунул золой на стекло, так же, не дотрагиваясь до поверхности, поднял и показал мне. – Видишь, Юсси? – Он поднес стаканы поближе. Зола прилипла к жирным пятнам, оставленным пальцами непрошеных гостей. – Вижу… их пальцы. – Посмотри внимательно. – Линии… Круглые такие… на водоворот похоже. – Вот именно! И если ты посмотришь еще внимательнее, увидишь, что они разные, эти линии. Отпечатки пальцев исправника совсем другие, чем Михельссона. Видишь? – Э-э-э… вижу, в общем-то… Да, разные. Прост задумался. Оторвал две полоски бумаги, на одной написал «Михельссон», на другой «Браге» и положил в стаканы. Вышел на секунду и принес два завернутых в носовые платки бокала. Я узнал их. – Это те, что вы взяли в доме Нильса Густафа? – Совершенно верно. Те самые. – А почему один посинел? Прост кивнул. Бокал и в самом деле был ярко-синим. – Берлинская лазурь. Это называется берлинская лазурь. Я тут провел небольшой опыт… Но пока рано рассказывать. – Тебе надо передохнуть, Юсси, – вмешалась Брита Кайса. Она шарила по полке с травами. – Сейчас заварю тебе чай из ольховой коры. Горький, но помогает хорошо. Я закрыл глаза и вдруг услышал у своих ног странное пыхтение. Посмотрел: прост стоит на коленях. Сначала я решил, что он надумал помолиться, но потом увидел – подбирает что-то с пола в ладонь. И сразу понял что. Стружку от карандаша исправника. 53 Ссадины заживают не сразу. Появляется корочка, высыхает, а потом и корочка отпадает, – остается белый шрам. Если потрогать, кожа на шраме тверже, чем рядом, и почти ничего не чувствует. Ребра срастаются медленнее. Я осторожничаю, но во сне иногда повернешься неловко – и тут же кинжальный удар боли в груди. Хуже всего зубы. Ямки постепенно зарастают, но десны по-прежнему черные. Прост отклоняется, если мне случается на него дохнуть. Он не говорит ни слова, но я понимаю, что изо рта у меня пахнет. А если посылают в лавку, я прикрываю рот рукой и прошу взвесить табак или сахар. Без передних зубов я наверняка выгляжу как старик. Если по забывчивости открываю рот, женщины отворачиваются. Все ясно: близость с женщиной мне уже не суждена. Если хлеб жесткий, жую коренными зубами, как кот, перекладываю языком из-за одной щеки за другую. Звук «с» произнести не могу, получается «ф-ф-ф». Не сразу, но догадался: надо прижать язык к клыкам, клыки, слава Богу, целы. Получается лучше, но все равно мерзко. Чего еще я не смогу никогда? Женщины… да, понятно. Никогда не смогу стоять рядом с простом и читать его проповедь, как читает Юхани Рааттамаа. Буду посмешищем для общины… Но я упорно работаю, стараюсь, чтобы речь моя была четче и ясней, чтобы окружающие меня хотя бы понимали. Кстати, если произносить слова, почти не разжимая губ, не надо прикрывать рот рукой. Все чаще приходит в голову вопрос: хочу ли я остаться в мире после смерти? Не знаю, откуда он взялся, этот вопрос, – наверное, все из-за букв. Мои предки писать не умели. Они жили там, где жили, занимались своими делами. А потом умирали. Мою бабку со стороны матери звали Анне Маарет, такое же имя дали и моей сестренке. А прабабка носила имя Стина Ингильда. Вот и все, что я про них знаю. Бабку, правда, смутно помню – я ее видел в Квикйокке. Мы спали на улице, дело было летом. Помню дым от костра, его разожгли из зеленых веток – от комаров. Странно, но помню и лицо: все в морщинах, как разделочная доска, на которой годами режут мясо. Помню руки, сухие и холодные, деревянные на ощупь… Мне было четыре года, не больше. Она долго жевала что-то беззубыми челюстями, потом наклонялась ко мне и сплевывала мне в открытый рот какую-то жвачку, сладковатую от ее слюны, коричневую, как древесная кора. Я почему-то понимал, что это не еда, какие-то нити все время застревали в глотке, старался их проглотить, но они становились длиннее и длиннее. Помню – больше всего мне хотелось умереть. А эти сгибались пополам от хохота. Сидели на оленьей шкуре, хохотали и пили. И пили, и пили, пока не валились с ног. В своих грязных одеждах из оленьих шкур они были похожи на отходы бойни. Думаю, вскоре она умерла. Мать ничего не говорила, но больше мы к ней не ездили. Наверняка умерла эта старуха, моя бабка по имени Анне Маарет. И что осталось после нее в мире? Ничего. Хотя, может, и осталось – что-то из сшитой ею одежды или бурки из оленьей шкуры; может кто-то даже их носит до сих пор. Или сотканные ею цветные шерстяные завязки для этих бурок. Но вряд ли этот кто-то знает, что эти бурки, эти завязки, эти тряпки принадлежали когда-то моей бабке Анне Маарет. Что именно она соткала и сшила все это своими холодными деревянными пальцами. И, думаю, у нее не было никакой потребности остаться в мире, как не было такой потребности и у ее предков. Их это не заботило. Ни у кого из этих призрачных теней, тихо отошедших во мрак, не было потребности оставить по себе память. Жили и исчезали, жили и исчезали. Как волна в горном озере в ветреный день: накатывает на берег, покрывает траву прозрачной пленкой – несколько секунд можно видеть, как она сверкает, эта пленка, как мимолетно отражаются в ней солнце и небо. А потом исчезает, и на ее место с пеной и шумом приходит новая волна. Почему-то мне неприятно думать, что и я, как эта пленка, бесследно исчезну. В моем народе я наверняка первый, кому пришла в голову эта совсем новая для нас мысль – желание что-то оставить после себя. Как, скажем, прост: даже если он умрет, многие смогут увидеть на выставке в Парижском салоне его портрет. И даже необязательно портрет, портрета могло и не быть. Можно, как он, продолжать движение за духовное пробуждение нашего народа. Дать, например, имя новому растению. Написать книгу. Все это мой учитель уже совершил. А я не сделал ровным счетом ничего. Живу так же, как мои предки, топчу те же оленьи тропы. И, как олень, следую за другим оленем, протаптывающим путь в сугробах. Но теперь мне этого мало. Что-то произошло в мире, он изменился, совсем не похож на тот, что был. С этого дня надо начинать жить самому, а не надеяться остаться в других, которые тебя не помнят и даже не знают, что ты был. Вот о чем я думал, и мысли эти никакого облегчения не приносили. Я ни на что не гожусь. Даже не могу объясниться с женщиной, которую люблю всеми сердцем, – так как же мне удастся тронуть сердца незнакомых людей? Попытался поговорить с учителем: – А это желание, чтобы тебя помнили, – не от дьявола ли?