Сварить медведя
Часть 42 из 62 Информация о книге
Но я не сдавался. Он опять отмахнулся и пошел в усадьбу. Я за ним. Учитель вздохнул и взял клещи. Я опустился на землю. Нет… лучше лечь. Он сел на меня верхом. – Юсси… ты уверен? Я молча кивнул, зажмурился и открыл рот как только мог. Услышал отвратительный хруст. Резкая боль, тяжелый удар по нижней губе. Клещи сорвались. Остаток зуба сидел крепко. – Извини, Юсси, не удается. Я зажмурился еще сильнее и опять открыл рот. На этот раз прост прибег к другому способу. Он не старался сразу вырвать корень, а начал выкручивать и раскачивать. Кровь попадала в гортань, я кашлял, стонал от боли и изо всех сил пытался не кричать, чтобы не испугать учителя. Голова моя превратилась в колокол, внутри раскачивался ржавый металлический язык. На лицо мне упали теплые капли – прост заплакал. Раздался хруст. Длинные корни наконец подались, и я потерял сознание. Но ненадолго. Мне показалось, что очнулся я от собственного же кашля. Трава рядом с головой покраснела от крови. Прост сунул мне в руку что-то острое, встал. Плеск воды – наверное, моет клещи. Потом отнес на место – я услышал, как хлопнула дверь сарая. Я посмотрел на мой зуб, эмаль сверкала на солнце, провел языком по пустому месту во рту и почувствовал облегчение. Колокол перестал звонить. Наконец-то… но что это… Открылись врата огромного здания, и на улицу высыпало множество людей. Они двинулись к небольшому дому поодаль, где танцевал некто на козлиных ногах, и они тоже начали танцевать. Они танцевали как завороженные, а потом выстроились в длинную цепочку, и он повел их к бездонной пропасти, а из этой пропасти поднимался едкий дым. И люди валились в эту бездну – и юноши, и девушки, и отцы, и матери с детьми на руках. Козлоногий подвел и меня к краю бездны, но тут ко мне подошел красивый юноша и спросил, как меня зовут. – Юсси, – ответил я. – А я Иегова. – Он достал книгу. – Я запишу в эту книгу твое имя, Юсси. А ты пойдешь и расскажешь людям, сколько опасностей ждет их в объятом штормами море. Иначе попадут они туда, – он кивнул в сторону обрыва. – Туда, где муки не кончаются никогда. 50 Я пришел в сознание на сеновале. Выплюнул свернувшуюся кровь и потрогал языком пустое место во рту. Больно, но уже не так невыносимо. Мелкими шагами дошел до берега реки. Если не топать, идти можно. Присел на корточки, дал слюне стечь в ладони и опустил руки в бегущую воду. Вода окрасилась красным. Потом кровь кончилась. Я долго сидел и вслушивался в неумолчный шум порога. Как будто сотни голосов говорили что-то нараспев – негромко и неразборчиво. Похоже на невнятную молитву – так, наверное, в ушах Господа звучат бессильные и бесконечные человеческие жалобы. Он опускает палец в поток, поднимает какую-нибудь капельку, рассматривает и пробует на вкус. И в этот самый миг где-то на земле происходит чудо. Кто-то утешен. Стараясь ставить ноги как можно шире, я пошел назад в усадьбу. Маленькая девчушка, дочка знакомого арендатора, увидела мою изуродованную физиономию, в ужасе зажмурилась, повернулась и помчалась домой, мелькая босыми ножками. И Чалмо опять меня не узнала – попятилась и предостерегающе тявкнула. – Это же я… Юсси. В доме никого нет. На кухонном столе стоит песочница для письма – видно, оставила одна из дочерей. Я присаживаюсь за стол, и меня охватывает странное волнение. Неверной рукой беру острую писчую палочку и пишу на песке первое, что приходит в голову. Piru. На финском – имя дьявола. Стираю, приглаживаю песок. Следующее слово: saatana. Perkele. Потом – самые грубые названия мужских и женских принадлежностей. Vittu, kulli. Helvetti, преисподняя. Все слова, которые не полагается произносить вслух, – пишу и стираю, разглаживаю песок, пишу и стираю. А потом внимательно разглядываю песок. Белый и нежный, как солнечный свет. Никакой грязи, ничего сатанинского, отвратительного и грешного к песку не прилипло – светлый, ровный песок, как и был. В нем ничего не изменилось. Если бы жизнь была такой же… А впрочем, она такая и есть. Человек копается в грязи, оговаривает и проклинает, сердце его полно лжи, он мочится, испражняется, постыдно тычется в мокрую женскую промежность – и вот приходит Бог. Проводит мастерком – и готово! Никаких уродливых слов, никаких позорных поступков – чистый, белый и ровный песок. И о чем это говорит? Что нового мы узнаем о мире? А вот что: Бог все же есть. На дне самой глубокой пропасти, в угаре войн, насилий и жестокостей, несмотря ни на что – Бог все же есть. Долго смотрю я на песок, и мне все тревожней и тревожней, даже подташнивает. А что за смысл жить, если все равно все будет стерто и разглажено? Вся моя жизнь, все мои радости и страдания будут забыты. Меня опустят в землю и засыплют землей – и все. И такая же судьба ждет каждого – и строптивых хуторян, и замечательную девушку, которую я так люблю, и даже моего обожаемого учителя. И если нас всех сотрут, если мы бесследно исчезнем – в чем смысл? Вот сижу я на грубо сколоченном табурете, у меня все болит, зубы выбиты, во рту вкус крови – не лучше ли сейчас же пойти к реке, и пусть она, как Бог, смоет меня с этой земли? Я опять беру палочку и перевожу дух. Палочка прикоснулась к поверхности песка и оставила узкое неглубокое ущелье с осыпью. Я – вот он я. Каждый может увидеть или потрогать. Следовательно, я есть. Третье слово приходит сразу, но я долго размышляю, прежде чем процарапать его на песке. Человек. Я – человек. Дальше, почти не задумываясь: Я пришел с гор. У меня есть сестра. Ее зовут Анне Маарет. После каждого предложения в песочнице уже нет места – вся исписана. Я долго смотрю на буквы, закрываю глаза. И только когда понимаю, что вижу их не глядя, в уме, стираю и пишу следующие. Нашей матери мы были не нужны. Звучит ужасно, а в написанном виде еще ужаснее. Но что делать – так и есть. Она никогда нас не хотела. Ни зайчонка, ни сучонка. Написал, стер. И опять: слова остались, хоть я и разровнял песок. И я продолжаю. Страница за страницей. Начало рассказа о моей жизни. Жизни, прожитой мною в моем теле. Какой она была и как я ее чувствовал. Как я ее понимал или не понимал, а если понимал, то принимал или не принимал. И не странно ли – эти исчезающие, но в то же время странно живые страницы могут когда-нибудь стать книгой. Удивительное занятие – писать. Проникает в душу. Берешь мутную похлебку, начинаешь размешивать половником, и из непроницаемой мути появляется что-то посветлее – скажем, кусочек репы. Или косточка с остатками мяса. Или потемневший лист любистока – Брита Кайса выращивает его на огороде. У любистока привкус выделанной кожи и немного смолы. Кто туда его положил? Неужели я сам? Тревога, тревога… тревога почти до тошноты. И ты все равно продолжаешь крутить половник… Чье это детское личико с черными, искусанными до крови губами? А что это за саамский кутенок, черный, с двумя белыми пятнами на лбу, похожими на вторую пару глаз? Истощенный, жизнь едва теплится – так бывает, когда ты самый слабый в выводке. Но если, по примеру ведьмы, разжевать сначала и выплюнуть в крошечную пасть… все равно что – остатки еды, жилы, накапавший жир с углей, – он оживает на глазах. Хвостик начинает вилять от радости, когда ты подходишь к его корзинке из елового лапника. Надо постелить ему мха, чтобы не мерз, а ночью, потихоньку от ведьмы, можно взять его с собой. Положить под мышку и слушать, как быстро и ласково бьется крошечное сердечко. Но потом у щенка странно повисает задняя лапка. Он волочит ее, а когда пытается улечься поудобнее, пищит, как мышь. Что-то с ним случилось – Анне Маарет говорит, ведьма кинула в него поленом. Кость сломана, но ты надеешься, что, может, обойдется, кости же срастаются. Забинтовываешь ногу тряпками… но при этом видишь, что повреждена и грудь, торчат сломанные ребрышки. Щенок умирает долго, несколько дней. В последнюю ночь нос горячий и дышит он быстро-быстро, будто торопится надышаться… К утру дыхание замедляется. Почему я не взял его с собой? Почему оставил одного с ведьмой? Я назвал его Lihkku – Счастье. И вот я пишу имя щенка на песке. Его имя впервые стало буквами. Никогда и никто не рассказывал о Ликку, о его жизни и о его гибели. А теперь он есть. Как и я. Мое имя записано простом в церковную книгу, а имя щенка – Счастье – записано мною на песке. Если ты записан, тебя уже не забудут. В который раз разглаживаю и ровняю песок, стараюсь, чтобы он стал похож на бумагу. Записи исчезли. И записи в церковной книге тоже когда-нибудь исчезнут. Вполне может быть. Но книги-то исчезнут, а то, что в них написано, не исчезнет никогда. Все, что написано, – написано навечно. Я это знаю. Вернее, не знаю, а ясно чувствую. Мне кажется, с силой написанных букв не может сравниться ничто. Я вздрогнул: в дверь постучали. Пришла Сельма, дочь учителя. Спросила, чем я занимаюсь, – я притворился, что не слышу. Тогда она наклонилась и взяла еще теплую от моих рук писчую палочку. Наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, накорябала шутливое приветствие отцу: дескать, ходок из тебя – никуда, я уже давно дома, а тебя все нет. Косы ее качались, как маятник часов. – Не подглядывай! – Она слегка оттолкнула меня локтем. А я и не подглядывал. Я вовсе не смотрел на то, что она пишет. Я смотрел насквозь, старался различить на белом мелком песке слова, которые сам недавно писал. И да, все они были там. Все до одного. Я не ошибся. 51 Брита Кайса пригнула мою голову к столу и велела открыть рот. – Шире, – приказала она, помешивая ложкой в кастрюле. – Еще шире. Я открыл рот так широко, что голова чуть не раскололась на две половины. Она взяла палочку с ваткой на конце, обмакнула в кастрюлю и прижгла лунку на месте выдранного зуба. Жгло невыносимо. К тому же я задыхался от дикой смеси запахов: смола, любисток, камфора, подорожник, ржавчина, змеевик, что-то еще… наверное, все, что она нашла на своих аптечных полках. Я судорожно сжал зубами палочку. – Тихо…отпусти. Сейчас пройдет. Опять обмакнула палочку в свое варево и повторила все сначала. – Три раза… Три раза, чтобы не было нагноения. Дочери одна за другой выбежали из кухни – смотреть на все это наверняка неприятно. К тому же я время от времени вскрикивал от боли. Успел подумать, что крик мой звучит очень странно, будто кто-то забрался в большой церковный колокол, и его там вырвало. Она спустила с меня штаны. Я отвернулся. Брита Кайса осторожно отмочила теплой водой присохшие повязки. Я вцепился зубами в руку – пусть уж лучше будет боль в руке, чем там. – Представь: ты рыба, – сказала она спокойно. – Рыба на дне реки. Ты стоишь неподвижно, только хвостиком подрагиваешь, а вода течет мимо тебя, течет… ты не шевелишься… вот так. Вот… вот так. Ничего страшного. Десны почернели – наверное, от смолы. А между ног… у меня такое чувство, что там щель, как у девочек, только кровавая и глубокая. Я забился в угол и лежал неподвижно. Мне казалось, я парю в воздухе, балансирую на острие, как бабочка на булавке, и острие это во что бы то ни стало должно упираться в грудной позвонок… именно в этот позвонок, у человека нет места тверже. И если сорвусь с острия, мне конец. 52 На следующее утро над поселком Кенгис по-летнему сияло солнце. Я ушел спать в сарай, чтобы не беспокоить остальных стонами и вскриками; из-за болей я не мог лежать неподвижно, вертелся на матрасе, как уж. Утром вынудил себя встать, но за всю ночь даже вздремнуть не удалось. И ходить было очень больно. Короткими, осторожными шагами, стараясь пошире расставлять ноги, я пошел в дом – и сразу понял: у нас посетитель. Сначала по запаху – пот и смола, а потом услышал хорошо знакомый бас. У кухонного стола сидел исправник Браге и хлебал разогретый Бритой Кайсой суп. У короткого конца пристроился секретарь управы Михельссон. Исправник посмотрел на меня, еле заметно пожал плечами и, не поздоровавшись, зачерпнул очередную ложку. Проста явно что-то беспокоило – он ходил по кухне, заложив руки за спину и время от времени поглядывая в окно. – И сколько… – исправник отвлекся и проглотил ложку супа, – и сколько вы ему вручили? – К сожалению… – Прост помедлил. – Боюсь, речь идет о довольно значительной сумме. – Ваши собственные деньги? – Да… сначала я оплатил гонорар за сделанный заказ, но это только часть. Впоследствии я платил уже за работу над портретом, посеансно, если можно так называть. Последний раз – незадолго до смерти художника. И эти деньги… Браге и Михельссон обменялись многозначительными взглядами. – Еще раз… чтобы было ясно. Деньги общины?