Срединная Англия
Часть 3 из 78 Информация о книге
— Ну, я считаю, ты лучший непубликуемый писатель в стране. Несравненный. Еще одно объятие, они хлопнули дверцами, и, пока автомобиль осторожно сдавал задом вдоль подъездной аллеи, Бенджамин махал свету фар. * * * Было все еще довольно тепло, в самый раз, чтобы окно в гостиной оставить открытым. Бенджамину очень нравилось, когда погода позволяла, сидеть в одиночестве, иногда впотьмах, слушать звуки ночи, клич ушастой совы, вой хищной лисы, а над всем этим бормотание — вневременное, неумолчное — реки Северн (тут она была еще новичком в Англии, перебравшись через границу с Уэльсом всего в нескольких милях выше по течению). Сегодня, впрочем, все было иначе: компанию Бенджамину составлял Дуг, хотя ни тот ни другой завязывать беседу не торопились. Дружили они почти сорок лет и мало чего не знали друг о друге. Бенджамину, по крайней мере, хватало просто сидеть по разные стороны от камина со стаканами «Лафройга», и пусть бы чувства, взбаламученные днем, постепенно оседали и утихали в молчании. И все же в конце концов именно он нарушил тишину. — Доволен статьей? — спросил он. Ответ Дуга оказался неожиданно небрежным. — Да сойдет, мне кажется, — проговорил он. — Я последнее время чувствую себя жуликом, по чести сказать. — У Бенджамина сделался удивленный вид, и Дуг тогда выпрямился и взялся объяснять: — Я искренне считаю, что мы на перепутье, понимаешь? Лейбористам конец. Прям так я и думаю. Люди сейчас ужас как обозлены, и никто не понимает, что с этим делать. В последние несколько дней я это слышал в предвыборной гонке у Гордона. Люди видят этих ребят из Сити, которые практически раздавили экономику два года назад, без всяких последствий, никто из них не загремел в тюрьму, а теперь опять стригут купоны, нам же, всем остальным, полагается затягивать пояса. Зарплаты заморожены. У людей нет гарантий занятости, нет пенсионных планов, им не по карману съездить в отпуск всей семьей или автомобиль починить. Несколько лет назад они себя считали зажиточными. А теперь — бедняками. Дуг все больше оживлялся. Бенджамин знал, до чего Дугу нравится вот так разговаривать, он даже теперь, двадцать пять лет проработав журналистом, ни от чего так не заводился, как от болтовни о британской политике. Бенджамин не понимал этого воодушевления, но знал, как ему подыграть. — А я думал, что все ненавидят как раз тори, — прилежно проговорил он, — из-за того скандала с растратами. С требованиями ипотеки на второй дом и всяким подобным… — Народ обе партии в этом винит. И это хуже всего. Все стали такими циниками. «Да все они хороши…» Вот потому-то оно все время было на грани — до сегодняшнего дня. — Думаешь, что-то изменится? Просто ошибка. Застали врасплох. — Нынче многого и не надо. Вот такое все взрывоопасное. — Значит, самое время для таких, как ты. Столько всего, о чем можно писать. — Да, но я… оторван от всего этого, понимаешь? От озлобленности этой, от тягот. Не чувствую я их. Я всего лишь зритель. Сижу в этом чертовом… коконе. Живу в доме в Челси, он стоит миллионы. Семья моей жены владеет половиной ближних графств[8]. Я понятия не имею, о чем толкую. И это видно по тому, что я пишу. Еще б не видно было. — Как у вас с Франческой дела, кстати? — спросил Бенджамин; он когда-то завидовал Дугу из-за его богатой красивой жены, а теперь уже не завидовал никому и ни в чем. — Вообще-то довольно паршиво, — сказал Дуг, угрюмо вперяясь в пространство. — Последнее время по разным спальням. Классно, что у нас их так много. — А что дети про это думают? Заметили? — Что замечает Рэнулф, сказать трудно. Меня-то — уж точно нет. По уши в «Майнкрафте», некогда с отцом поговорить. А Корри… Бенджамин не впервые обращал внимание, что Дуг никогда не называет дочь ее полным именем — Кориандр. Дуг это имя (выбор жены) терпеть не мог даже сильнее, чем невезучая двенадцатилетняя носительница имени. И сама она никогда и ни в какую не откликалась ни на что, кроме Корри. Употребление ее полного имени обычно приводило к стеклянному взгляду и молчанию, словно обращались к какому-то незримому постороннему. — Ну, — продолжил Дуг, — возможно, все еще есть надежда. У меня такое чувство, что она начинает ненавидеть меня, Фран и все, что мы собой олицетворяем, а это было бы прекрасно. Я изо всех сил это поддерживаю. — Подлив себе виски, он добавил: — Пару недель назад я свозил ее на старый Лонгбриджский завод. Рассказал о дедушке и о том, чем он тут занимался. Попробовал объяснить, что такое «цеховой староста». Сурово это, доложу я тебе, — пытаться втолковать девочке из частной школы в Челси политику профсоюзов 1970-х. И боже ты мой, почти ничего от старого места не осталось. — Знаю, — сказал Бенджамин. — Мы с отцом иногда ездим глянуть. От мысли о том, что много лет назад их отцы были по разные стороны великого водораздела в британской промышленности, оба улыбнулись, каждый погрузился в свои воспоминания, и Дуга они привели к вопросу: — А ты как? Выглядишь хорошо, должен сказать. Жизнь внутри картины Джона Констебла[9], очевидно, тебе на пользу. — Ну, это мы еще поглядим. Пока рановато судить. — Но вся эта история с Сисили… ты действительно справляешься? — Конечно. Более чем. — Он подался вперед. — Дуг, я на тридцать с лишним лет увяз в романтической одержимости. А теперь ее больше нет. Я свободен. Можешь себе представить, до чего это хорошо? — Разумеется, однако что ты собираешься с этой свободой делать? Не сидеть же тебе тут весь день за готовкой соуса к пасте и сочинением стихов про коров? — Не знаю… За отцом предстоит усиленно приглядывать. Видимо, на мою долю придется немало. — Тебе скоро наскучит кататься в Реднэл и обратно. — Что ж… может, он сюда переберется. — Ты бы действительно этого хотел? — спросил Дуг, а когда Бенджамин не ответил, обратил внимание, что стакан у друга вновь опустел, с трудом встал и сказал: — По-моему, пора укладываться. Завтра старт спозаранку, к девяти надо быть в Лондоне. — Ладно, Дуг. Знаешь, куда идти, да? Думаю, я еще посижу. Пусть оно как-то… уляжется, понимаешь. — Понимаю. Тяжко это, когда кто-то из родителей помирает. Потом даже хуже делается, чем сейчас. — Положил Бенджамину руку на плечо и прочувствованно выговорил: — Спокойной ночи, дружище. Ты сегодня был молодцом. — Спасибо, — сказал Бенджамин. Ненадолго сжал Дугу руку, хотя добавить вот это «дружище» у него не получилось. Никогда не получалось. Оставшись в гостиной в одиночестве, он налил себе еще выпить и перебрался на широкий деревянный подоконник в эркере. Открыл окно пошире, дал прохладному воздуху обнять себя. Колесо мельницы уже много десятилетий не работало, и река, непобеспокоенная, неукрощенная, текла мимо ровно, без бурления и суеты, в постоянной ряби благодушного настроения. Взошла луна, и Бенджамин видел, как мечутся на фоне лучистого серого неба летучие мыши. Размышления, которые он весь день пытался отогнать — о действительности материной смерти, о муках ее последних недель, — сдерживать больше не получалось. На ум пришла музыка, и Бенджамин знал, что ее надо послушать. Песня. Он подошел к полке, где в переносную колонку был воткнут его айпод, вынул машинку и принялся перелистывать список исполнителей. Кажется, последними он слушал «Экс-ти-си». Прокрутил Уилсона Пикетта, Вона Уильямса, «Ван-дер-Грааф Дженерейтор», Стравинского, Стива Суоллоу, «Стили Дэн», «Стэкридж» и «Софт Машин»[10] и наконец нашел то, что искал, — Шёрли Коллинз, фолк-певицу из Сассекса, чьи записи Бенджамин начал собирать еще в 1980-е. Ему нравилась вся ее музыка, но была одна песня, которая в последние несколько недель приобрела для него особое значение. Бенджамин выбрал ее, нажал на «плей» и, добравшись до эркера, сев и уставившись на залитую луной реку, услышал, как сильный, суровый голос Коллинз, без аккомпанемента, напитанный отзвуками, струится из колонок и наполняет комнату едва ли не самой жуткой и печальной английской народной песней из всех когда-либо сочиненных. Старой Англии след уж простыл, Сотни фунтов, прощайте навек, Если б кончился мир, пока молод я был, Своих горестей я бы избег. Бенджамин закрыл глаза и отхлебнул из стакана. Ну и денек выдался — на воспоминания, воссоединения, трудные разговоры. На похороны приехала его бывшая жена Эмили с двумя маленькими детьми и мужем Эндрю. Из Японии примчался брат Пол, с которым Бенджамин прервал дипломатические отношения — даже взглядами встретиться с ним не смог себя заставить, ни во время траурной речи, ни потом на поминках. Явились дяди и тети, забытые друзья и дальние родственники. Был и Филип Чейз, самый преданный друг по школе «Кинг-Уильямс», — и неожиданный Дуг, и даже электронная открытка от Сисили из Австралии прилетела, а это гораздо больше того, что от нее ожидал Бенджамин. Но самое главное, приехала и стояла с ним рядом Лоис, — Лоис, чья приверженность брату была безгранична, чьи глаза тускнели от печали всякий раз, когда ей казалось, что на нее никто не смотрит, Лоис, чей двадцативосьмилетний брак оставался для Бенджамина загадкой, чей муж, опекавший ее весь день, удостаивался хорошо если случайного взгляда… Было время, бренди и ром Я пивал, каких мало кто пьет, Нынче рад родниковой воде, Что из города в город течет. Мелодия вела Бенджамина назад, назад в последние две недели жизни его матери, когда она уже не могла говорить, когда сидела, обложенная подушками, в старой спальне, а он оставался с ней часы напролет, поначалу разговаривая, пытаясь поддержать монолог, но постепенно осознал, что эта задача ему не по силам, а потому решил собрать музыкальный плейлист и ставил его на воспроизведение в случайном порядке, и за все время, что осталось им вместе, — весь остаток ее жизни — Бенджамин разговаривал с ней лишь иногда, а в основном сидел на краю кровати, держал ее за руку, и они слушали Равеля и Вона Уильямса, Финзи[11] и Баха, самую успокаивающую музыку, какая только шла ему на ум, он так хотел, чтобы все завершилось для нее нотой красоты, в плейлисте было более пятисот композиций, и вот эта не всплывала долго, едва ли не до последнего дня… Бывало, я ел добрый хлеб, Добрый хлеб из доброй муки, Нынче черствой да затхлой корке я рад, Рад, что есть хоть такие куски. Лоис с отцом тоже были в доме, но им, в отличие от него, не хватало стойкости, они вплывали и уплывали, им приходилось занимать себя внизу, заваривать чай, готовить обед, а Бенджамина праздность никогда не тяготила, ему вполне годилось просто сидеть, годилось это и матери, им обоим годилось смотреть в окно на небо, которое в тот день — он запомнил — было глубочайшего, тягчайшего серого цвета, небо снижалось, давило, может, типично для того угрюмого апреля, а может, подумалось Бенджамину, все дело в облаке вулканического пепла, что влеклось через Европу из Исландии, попало во все газетные заголовки и устроило кавардак в расписаниях полетов по всему континенту, и как раз когда он созерцал это небо, его сверхъестественную утреннюю тьму, алгоритм айпода случайно выхватил песню Шёрли Коллинз и принялся излагать эту скорбную историю древних невзгод… Бывало, на доброй постели, На пуху, доводилось мне спать, Нынче я рад и чистой соломе, Не на хладной земле бы лежать. Сейчас уже обращая внимание на слова, Бенджамин предположил, что песня, должно быть, века из XVIII или из начала XIX, это голос несчастного заключенного, который ждет перевода в другую тюрьму, но ассоциации, какие возникли у Бенджамина сегодня в уме, не имели ничего общего с ветхими стенами узилища или с тюфяками, где возятся крысы; он думал о том, что Дуг наговорил ему об озлобленности, с которой столкнулся в последние несколько недель, пока шла предвыборная кампания Гордона Брауна, об ощущении ползучей несправедливости, возмущения финансовыми и политическими властными кругами, что ободрали народ и вышли сухими из воды, о безмолвной ярости среднего класса, уже успевшего привыкнуть к удобствам и процветанию, а теперь все это ускользало из рук: «Несколько лет назад они себя считали зажиточными. А теперь — бедняками»… Бывало, катался в коляске, Прислуга со мною всегда, Нынче в темнице, в крепкой темнице, Не знаю, деваться куда. …И все же удавалось извлечь из этих слов такое значение, подразумевать сказ об утрате — утрате привилегий, какая отзвучивала сквозь столетия, но в действительности все, что было в этой песне прекрасного, все, что проникало сейчас в Бенджамина и брало за сердце, происходило из мелодии, из порядка нот, который казался таким правдивым, царственным и, что ли… неизбежным, — мелодия того сорта, какую, стоит только ее услышать, ощущаешь, будто знал всю жизнь, и в этом, предположил он, должно быть, и состояла причина, что как раз когда песня в то утро подобралась к концу, как раз когда Шёрли Коллинз повторяла первую строфу этим своим таинственно английским голосом с богатым выговором, голосом, что пронизывал слова, как солнечный свет — воды винноцветной реки, как раз когда повторилась первая строфа, произошло нечто причудливое: мать Бенджамина издала звук, первый звук за много дней, все считали, что голосовые связки у нее отключились, но нет, она пыталась что-то сказать — во всяком случае, Бенджамину так чудилось миг-другой, — но затем он осознал, что это не слова, не речь, что голос слишком высокий, тембр слишком разный, хоть и безнадежно не попадавший в ноты записи, тем не менее мама пыталась петь, что-то в мелодии задело какое-то далекое воспоминание, вытягивало из глубин ее умирающего тела наружу — или пробовало вытянуть — некий первобытный, инстинктивный отклик, и когда финальная строфа завершилась, у Бенджамина по спине бегали мурашки — от этого другого голоса, невероятно тонкого, невероятно слабого, наверняка принадлежавшего матери (хотя он не мог вспомнить, что хоть раз слышал, как она поет, за всю их прожитую вместе жизнь), но, казалось тогда, порожденного неким бестелесным присутствием в комнате, неким ангелом или призраком, предвещавшим невещественную суть, которой его мать того и гляди станет… Старой Англии след уж простыл,