Пожар на Хайгейт-райз
Часть 40 из 43 Информация о книге
Когда Клеменси рассказала об этом доктору Шоу? Или, может, тот каким-то образом сам про это узнал? Может, только тогда, когда ее деньги кончились и между ними возникла серьезная ссора? Или, возможно, он поступил умнее и притворился, что согласен с ее действиями… Нет! Если Шоу скрыл свои истинные чувства и намерения, это должно было произойти потому, что он все еще полагал, что у нее пока остается значительная часть тех денег, достаточно много, чтобы оправдать ее убийство и сохранить их. Томас бросил взгляд через головы двух беседующих женщин в ту сторону, где по-прежнему стоял Шоу – тот улыбался и кивал, беседуя с Мод Далгетти. Он выглядел очень напряженным; плечи распрямлены, натягивая ткань пиджака, словно он был готов в любой момент броситься в схватку, бить кого-то кулаками, прыгая то вперед, то назад, делать что угодно, лишь бы выпустить пар, излить наружу скопившуюся в душе дикую злобу. Питт не слишком верил, что ему всегда удавалось сдерживать свой темперамент, так что Клеменси, которая, должно быть, очень хорошо понимала все выражения его лица, все перемены его голоса, все жесты, не могла не оценить должным образом силу его гнева и злобы и, таким образом, понять – по крайней мере, отчасти, – какая над нею нависла опасность. Что Клеменси должна была думать и чувствовать, когда Джозайя Хэтч провозгласил, что в их церкви будет установлен витраж, посвященный памяти покойного епископа и представляющий его чем-то вроде одного из раннехристианских святых? Какая мерзкая ирония судьбы! Каких усилий ей стоило тогда промолчать? А она ведь промолчала. Объявление было сделано публично, и если бы Клеменси хотя бы полунамеком дала понять, что ей известны некие гнусные тайны, ее бы точно выслушали – она все же была членом этой семьи, – даже если бы не до конца ей поверили. Можно ли быть уверенным, что все хранят полное молчание… о заговоре? Питт оглядел всю столовую, все мрачные, хмурые лица. Все находились в грустном и подавленном настроении в полном соответствии с происходящим. Клитридж нервный и встревоженный; Лелли все старается сглаживать острые углы и неловкости и еще суетится вокруг Шоу. Паскоу и Далгетти тщательно избегают друг друга, но по-прежнему пребывают в бинтах, которые топорщатся из-под их траурных костюмов; щека Далгетти все еще в швах и прикрыта пластырем. Мэтью Олифант что-то тихо говорит – слова утешения, жест ободрения. У Джозайи Хэтча лицо совершенно бледное, кроме тех мест, где его исхлестал ветер; Пруденс теперь несколько расслабилась, не то что раньше, ее страх исчез. Анжелина и Селеста молча злятся. Латтеруорты пребывают сами по себе, социально отделенные от остальных… Нет, Томас не мог поверить в какой-то заговор этих совершенно разных людей. Слишком многие из них никак не были заинтересованы в охране репутации Уорлингэмов. Далгетти был бы просто счастлив и с удовольствием распространял бы столь потрясающе скандальную историю, развивая свои мысли насчет абсолютной свободы слова в противовес установленному порядку – хотя бы только для того, чтобы позлить Паскоу. А Эймос Линдси с этими его фабианскими симпатиями к социализму, несомненно, лишь долго и громко смеялся бы по этому поводу и не стал бы делать из него никакого секрета. Нет, это точно, ни единого слова не прозвучало в ответ на объявление об установке этого витража. И все планы начали осуществляться, начался сбор средств, закуплено стекло, приглашены художники и стекольщики. Пригласили и архиепископа Йоркского, чтобы тот его освятил, и на этой церемонии присутствовал бы весь Хайгейт и половина священнослужителей Северного Лондона. Питт отхлебнул кларета. Вино было исключительно хорошее. Старый епископ, должно быть, завел себе просто замечательный винный погреб, равно как и все прочее. Десять лет прошло с его смерти. Доля Теофилиуса исчезла, но от наследства оставалось еще вполне достаточно, чтобы воспользоваться им для этого начинания, которое на самом деле было для Селесты и Анжелины не более чем долгом перед покойным отцом. Витраж в память епископа Уорлингэма, должно быть, стоит немалых денег и, как утверждают в семье, в какой-то мере должен продемонстрировать огромное уважение, которым епископ пользовался в Хайгейте. Следовательно, его изготовление должно было осуществляться за счет общественных средств, собранных по всему приходу и поступивших от разных других людей, кто сохранил о нем такую светлую память, что теперь желает внести в это свой вклад. Интересно, кто все это организовал? Селеста? Анжелина? Нет, это был Джозайя Хэтч! Конечно, это был он. Такое крупное общественное предприятие, да еще и связанное с такими деньгами, вряд ли можно было оставить на усмотрение этих пожилых дам. Кроме того, все выглядело бы гораздо приличнее, если бы инициатива исходила не непосредственно от самой семьи. Стало быть, оставались только два зятя – Хэтч и Шоу. Хэтч – помощник церковного старосты и испытывает огромное уважение к памяти епископа, даже большее, нежели дочери последнего. Он истинный духовный наследник покойного. Да и в любом случае сама мысль о том, что Стивен Шоу станет принимать участие в подобной затее, представлялась совершенно нелепой. Очень уж сильно он не любил епископа еще при его жизни, а теперь, узнав про истинный источник его немалых доходов, он, будучи повседневно занят лечением жертв этой гнусной жадности, должен ненавидеть покойника еще сильнее. Питт раздумывал над тем, что именно Шоу мог ответить Хэтчу, когда тот попросил его внести свою лепту при сборе средств на витраж. Это наверняка был весьма примечательный момент: Хэтч, протягивающий руку, прося денег на мемориальный витраж, представляющий епископа святым; и Шоу, только что узнавший, что богатство епископа основано на бедственном положении тысяч несчастных, даже на эксплуатации и смерти многих из них, а еще и о том, что его жена недавно раздала все полученные в качестве наследства деньги до последнего пенни, чтобы хоть немного поправить положение этих бедняков, которым было причинено столько зла. Сумел ли Шоу при этом сдержать свой темперамент? И острый язык? Томас снова посмотрел через толпу на энергичное лицо этого вспыльчивого, иногда даже неистового человека, всегда безжалостно-честного. Несомненно, не сумел. Шоу одной рукой барабанил по столу, в другой высоко держал бокал с вином. Разговоры постепенно стихли, и все повернулись к нему. – Леди и джентльмены, – начал доктор четким и звенящим голосом. – Мы собрались здесь сегодня по любезному приглашению мисс Селесты и мисс Анжелины Уорлингэм, дабы почтить память нашего усопшего друга Эймоса Линдси. И сейчас будет уместно сказать несколько слов о нем, чтобы все вспомнили, каким он был. Кое-кому в столовой явно стало неуютно, и они задвигались, перемещая вес тела с одной ноги на другую; заскрипел китовый ус корсажей, зашуршала тафта, скрипнули чьи-то подметки, кто-то шумно выдохнул. – Викарий говорил о нем в церкви, – продолжал Шоу, чуть повысив голос. – Он восхвалял его добродетели, его положительные нравственные качества или, возможно, более точным будет сказать, что он зачитывал обычный список добродетелей, который положено приписывать покойным. И при этом никто не возражал, не говорил: «Ну, конечно, это не так, он таким совсем не был». – Он чуть выше поднял свой бокал. – А вот я так говорю! И предлагаю выпить за память человека, каким он был в действительности, а не за вычищенное, выхолощенное и обезличенное его подобие, лишенное всех его слабостей и, таким образом, всех его побед и достижений. – Нет, вообще-то… – начал было Клитридж, резко побледнев и явно намереваясь выступить вперед и прервать говорящего чисто физическим образом или хотя бы высказать какой-то протест, какие-то возражения в надежде, что Шоу не станет продолжать в том же духе, что его порядочность и хороший вкус все же возобладают. – Я хочу сказать… вам не кажется?.. – Нет, не кажется! – резко бросил доктор. – Ненавижу все эти благочестивые причитания о том, что это был столп общества, богобоязненный христианин, который всех нас возлюбил. Неужели у вас в душе не осталось ни капли честности? Как вы можете утверждать здесь, что все вы любили Эймоса Линдси? Вздор! В ответ раздался всеобщий придушенный вздох крайнего удивления, и Клитридж в отчаянии оглянулся, словно надеялся, что ему на помощь может прийти некое чудесное явление. – Куинтон Паскоу его просто боялся, он был в ужасе от его публикаций. Он страстно желал напустить на него цензуру – и напустил бы, если бы мог это проделать. Послышались шорохи и перешептывание, все обернулись в сторону Паскоу, который сделался ярко-розовым. Но прежде чем он успел произнести хоть слово протеста, Шоу продолжил свою речь. – Тетя Селеста и тетя Анжелина всегда ненавидели все, за что он боролся. Они пребывали – да и сейчас пребывают – в убеждении, что его фабианские идеи противоречат христианским воззрениям, и если допустить, чтобы они свободно распространялись в обществе, это приведет к разрушению всего, что считается цивилизацией и является благом для человечества – или, по крайней мере, для того класса, к которому мы принадлежим. А это для них самое главное, самое важное, потому что это все, что они вообще знают. Это все, что их восхваляемый в качестве почти святого отец позволил им узнать. – Вы пьяны! – яростным шепотом выкрикнула Селеста, что было услышано всеми по всей столовой. – Напротив, я совершенно трезв, – ответил Шоу, посмотрев на бокал в своей руке. – На меня не подействовало даже самое лучшее бургундское покойного Теофилиуса – потому что я его не так уж много выпил. А что касается его великолепного портвейна, то я к нему пока что вообще не прикасался. Самое малое из всего того, чем я обязан бедному Эймосу, это способность собрать вместе все свои мысли, когда я говорю о нем, хотя, Бог свидетель, у меня имеется немало поводов напиться пьяным. Меня лишили жены, лучшего друга и своего дома. И даже полиция, которая прилагает все усилия, кажется, до сих пор не имеет ни малейшего понятия, кто это сделал. – Крайне недостойная речь, – очень тихо произнесла Пруденс, но ее все же услышали по крайней мере человек десять. – Вы хотели говорить о мистере Линдси, – напомнил доктору Олифант. Шоу взял себя в руки, опустил бокал и поставил его на стол. – Да, спасибо, что напомнили. Сейчас не время и не место поминать о моих утратах. Мы собрались, чтобы почтить память Эймоса, воздать ему по справедливости, сказать, каким он был в действительности. Мы оказали бы ему самую бездарную услугу, если бы стали рисовать его в нежно-пастельных тонах и всячески лакировать, не упомянув ни про его победы, ни про поражения. – О мертвых не следует говорить плохо, Стивен, – заметила Анжелина, прокашлявшись. – Это совершенно не по-христиански и вообще не нужно. Я с уверенностью могу сказать, что мы все любили мистера Линдси, питали к нему самые лучшие чувства. – Ничего подобного, – возразил ей Шоу. – Вам известно, что он был женат на африканке? Черной, как туз пик, – и прекрасной, как летняя ночь? И у них были дети – но они все остались в Африке. – Нет, неправда, Стивен… это совершенно невозможно! – Селеста сделала шаг вперед и твердой рукой взяла его за локоть. – Его нет с нами, он не может и слова сказать в свою защиту… Шоу стряхнул ее руку и резко оттолкнул ее. – Черт побери, ему не нужны слова защиты! – выкрикнул он. – Женитьба на африканке – это никакой не грех! У него были грехи, полным-полно… – Он экспрессивно взмахнул руками. – В молодости он вел себя буйно, слишком много пил, дурачил дураков, особенно богатых; он любил женщин, которые, совершенно несомненно, ему не принадлежали. – Его лицо скривилось, голос упал. – Но он знал, что такое сочувствие и сострадание, особенно после того, как сам испытал настоящую боль. И он никогда не был ни лжецом, ни изувером! – Доктор оглядел всех собравшихся. – Он никогда не распространял сплетни и умел хранить тайну – до самой могилы. Он никогда не был претенциозен и за версту видел ханжу, он ненавидел ханжество во всех его формах и проявлениях. – Мне все же кажется… – начал Клитридж, взмахнув руками, словно пытался отвлечь от Шоу внимание присутствующих. – Нет, правда, я… – Вы можете разглагольствовать по поводу кого угодно другого, если вам это так нравится. – Голос Шоу снова зазвучал очень громко. – Но Эймос был моим другом, и я буду говорить о том, каким он был в действительности. Мне осточертело слышать банальности, пошлости и всякую ложь, осточертело и надоело до тошноты! Вы, даже говоря о бедной Клем, не сумели найти ни одного искреннего и правдивого слова! Вы вывалили на нас кучу благочестивого вздора, который вообще ничего не значит, и ничего не сказали о том, какой она была на самом деле. Вы пытались представить ее тихой и послушной, невежественной бедной женщиной, которая всю жизнь кому-то повиновалась, присматривала и ухаживала за мной и занималась бессмысленными делишками, обхаживая бедняков в нашем приходе. Вы представили ее бесцветной, малодушной, лишенной духовности и тупоумной. А она такой отнюдь не была! – Шоу уже разъярился, его прямо-таки разрывало от горестных переживаний, лицо покраснело, глаза горели, он дрожал всем телом. Даже Селеста не смела его больше перебивать. – Все это не имеет с Клем ничего общего! У нее было больше мужества, чем у вас у всех, вместе взятых! И больше честности! Питт с трудом отвлекся от доктора и огляделся по сторонам, наблюдая за лицами остальных собравшихся. Не видно ли у кого-то признаков страха перед тем, что Шоу может сказать далее? На лице Анжелины было заметно беспокойство, на лице Селесты – отвращение, но страха, ужаса не было, а он должен был как-то проявиться, если бы они знали о результатах расследований Клеменси. Видимое в профиль лицо Пруденс тоже ничего такого не выражало, да и лицо Джозайи, почти скрытое за нею, – тоже, разве что напряженность и презрительное недовольство. – Богу одному известно, как такая женщина могла родиться в семействе Уорлингэмов, – продолжал Шоу, крепко сжав кулак. Он согнулся, словно намереваясь броситься в бой. – Старина Теофилиус был претенциозный, напыщенный и жадный старый ханжа! И распоследний трус! – Как вы смеете!.. – Селеста была слишком разъярена, чтобы заботиться о приличиях. – Теофилиус был прекрасный, добрый и справедливый человек, он жил честно и всю жизнь занимался благотворительностью! Вы сами жадный и трусливый! Если бы вы лечили его должным образом, как должны были – и в качестве его зятя, и его лечащего врача, – он бы, вероятно, и сегодня был жив! – И в самом деле, был бы, – добавила Анжелина, тряся щеками. – Это был благородный человек, он всегда выполнял свой долг! – Он умер, растянувшись на полу, а вокруг валялись деньги, тысячи фунтов! – взорвался наконец Шоу. – Если его кто-то убил, это, вероятно, тот, кто его шантажировал! Воцарилось ледяное ошеломленное молчание. Все были просто потрясены. В течение нескольких секунд этой оглушительной тишины никто не смел даже перевести дыхание. Потом раздался вскрик Анжелины и приглушенное рыдание Пруденс. – Боже мой! – произнесла наконец Лелли. – О чем вы, черт возьми, г’рите?! – требовательным тоном осведомился Латтеруорт. – Это невероятн’! Возмутительн’! Теофилиус Уорлингэм был выдающийся человек и достойный член наш’ общества, и у вас не может быть никаких оснований г’рить о нем подобные вещ’! Эт’ ведь не вы его там обнаружили, не правда ли? Кто утверждает, что там были все эти деньги? Мож’, он собирался сделать какую-то крупную покупку! Лицо Шоу выражало полное отвращение и насмешку. – На семь тысяч четыреста восемьдесят три фунта? Наличными? – Но, возможно, он просто держал все свои деньги дома? – тихо высказал свое предположение Олифант. – Некоторые именно так и поступают. Он, вероятно, пересчитывал их, когда с ним случился приступ. Это ведь был приступ, отчего он умер, не так ли? – Да, это был приступ. Удар, – согласно кивнул Шоу. – Но деньги были разбросаны по всей комнате, а пять банкнотов он зажал в руке, а руку вытянул вперед, словно собирался их кому-то отдать. Все указывало на то, что перед смертью он был там не один. – Это чудовищная ложь! – Селеста наконец обрела голос. – Ужасная и гнусная, и вы это отлично знаете! Он был совершенно один, бедняга. Это Клеменси его обнаружила и позвала вас. – Да, Клем его обнаружила и позвала меня. Это не подлежит сомнению, – согласился Шоу. – Но он лежал на полу у себя в кабинете, а французские окна были распахнуты в сад – и кто может утверждать, что она была первой, кто там оказался? Он уже почти окоченел, когда она туда пришла. – Ради бога, прекратите! – заорал Джозайя Хэтч. – Мы говорим о вашем тесте! И о брате сестер Уорлингэм! Вспомните о приличиях! – Приличия? – Шоу повернулся к нему. – Нет ничего неприличного, когда говорят о смерти. Он лежал на полу с лиловым лицом, глаза вылезли из орбит, тело уже остыло, а в кулаке он сжимал пятьсот фунтов в казначейских билетах, сжимал так, что мы не могли их вытащить, прежде чем начать его убирать и укладывать в гроб. Что в этом было неприличного, так это то, откуда взялись эти проклятые деньги! Все начали неловко и тревожно переговариваться и передвигаться; половина гостей боялась даже смотреть друг на друга, но никто никак не мог разрядить обстановку. Кто-то нервно покашливал. – Шантаж? – громко переспросил кто-то. – Нет, только не в случае с Теофилиусом! Какая-то женщина нервно захихикала и тут же прикрыла рот затянутой в перчатку ладонью, стараясь подавить неуместный смешок. Кто-то еще переговаривался свистящим шепотом, но он сразу смолк. – Гектор! – раздался ясный голос Лелли. Клитридж стоял с ало-красным лицом, совершенно обескураженный и несчастный. Какая-то сила, не его собственная, выдвинула его вперед, туда, где во главе стола стоял Шоу. Селеста последовала за ним, чуть сзади и сбоку, с побелевшими губами и вся дрожа от ярости. – Гм! – Клитридж прочистил глотку. – Гм! Я… э-э-э… – Он огляделся по сторонам, диким взглядом обшарил комнату, словно надеясь обрести какую-то помощь или поддержку, – и ничего подобного не обнаружил. Тогда он еще раз посмотрел на Лелли. Его лицо стало совершенно пурпурным. И тут он сдался. – Я э-э-э… боюсь, что это именно я был с… с Теофилиусом, когда он умер… э-э-э, по крайней мере, незадолго до… Он… э-э-э… – Тут он снова громко, с усилием прокашлялся, как будто у него что-то застряло в горле. – Он, э-э-э… он прислал мне записку, просил прийти к нему, прислал с одним из… э-э-э, мальчиков-певчих из церковного хора, у которого… э-э-э… – Викарий умоляющим взглядом посмотрел на Лелли и встретил ее твердый взгляд, выражающий безжалостную, неумолимую решительность. Он открыл рот, хватанул воздуху и продолжил голосом, полным глубочайшего страдания: – Я прочитал его записку и тут же пошел к нему – он настоятельно этого требовал. Я, э-э-э… обнаружил его в крайне возбужденном состоянии, я никогда прежде его таким не видел. – Клитридж прикрыл глаза, и его голос поднялся до визга – он наконец получил возможность освободиться от переполнявшего его ужаса. – Он был вне себя. Он что-то говорил, захлебываясь и задыхаясь, размахивал руками. На столе лежали пачки казначейских билетов. Я даже не смел подумать, сколько там было денег. Он, казалось, впал в неистовство, обезумел. Я умолял его позволить мне послать за врачом, но он даже слышать об этом не желал. Не уверен, что он вообще понимал, что я ему говорю. И все продолжал настаивать, что должен исповедаться в своих грехах. – Глаза Клитриджа вращались, как у испуганной лошади, и он смотрел куда угодно, только не на сестер Уорлингэм. На лбу его и на верхней губе выступил пот, он судорожно хватался одной рукой за другую, да с таким усилием, что костяшки пальцев стали белыми. – Он все совал мне деньги и умолял взять их… на церковь… на бедных… на что угодно. И просил меня выслушать его исповедь. – Тут он умолк – слишком болезненны были эти воспоминания; он более не находил слов, словно ему перекрыли воздух. – Ложь! – громко выкрикнула Селеста. – Все это ложь! Теофилиусу нечего было стыдиться! У него, видимо, случился приступ, а вы все неправильно поняли. Почему вы сами не вызвали доктора, вы, идиот?! Клитридж наконец снова обрел дар речи. – Не было у него никакого приступа! – возмущенно заявил он. – Он бросался на меня, пытался меня схватить и заставить взять эти деньги, все эти деньги! А там были тысячи фунтов! Я был… я был просто подавлен и унижен, пришел в полное замешательство. Никогда в своей жизни я не встречался ни с чем подобным, с таким… ужасающим. – И что вы предприняли, черт вас побери?! – осведомился Латтеруорт. – Я… э-э-э… – Клитридж судорожно сглотнул. – Я… я убежал! Я просто убежал от него, от этого ужасного зрелища, сбежал через французское окно… потом через сад… и бежал бегом до самого своего дома. – И все рассказали Лелли, которая быстренько вас прикрыла. Как обычно, – закончил за него Шоу. – Оставили Теофилиуса одного, на грани приступа, отчего он умер, сам по себе умер, сжимая при этом в руках кучу денег. Очень по-христиански! – Доктор по-прежнему контролировал себя, лицо его выражало лишь сдержанное презрение. – Правда, вы, вероятно, не могли его спасти… Клитридж уже совершенно пал духом, задавленный чувством вины, и пребывал в жутком замешательстве, униженный собственным ничтожеством. Только Лелли еще обращала на него внимание; она рассеянно поглаживала его по спине, утешая, как ребенка. – Но все эти деньги, куда они делись? – требовательным тоном осведомилась Пруденс. Она тоже была сконфужена и потрясена. – И для чего он их приготовил? Это все какая-то бессмыслица. Он никогда не держал деньги дома. И что с ними случилось потом? – Я отнес их обратно в банк, откуда он их взял, – ответил ей Шоу. Анжелина уже была готова расплакаться. – Но для чего он их оттуда взял? Зачем было бедному Теофилиусу забирать из банка все свои деньги? Неужели он действительно намеревался все их отдать церкви? Как это благородно с его стороны! И как похоже на него! – Она с трудом сглотнула. – И как похоже на папу тоже! Стивен! Вы должны были сделать так, как он хотел. Это было совершенно неправильно, что вы отнесли деньги обратно в банк. Конечно, я понимаю, почему вы так поступили, – чтобы Пруденс и Клеменси могли их все унаследовать, а не только дом и всякие инвестиции. Но все равно это было неправильно, очень неправильно!