После войны
Часть 22 из 53 Информация о книге
– А что не так с моей дочерью? – Полагаю, бомбежки сказались и на ней. Да и потеря матери… – Она… до сих пор… злится. – Впервые за время собеседования Люберт заговорил неуверенно. – И ей трудно смириться с необходимостью делить дом с англичанами. – Злится? Из-за оккупации? – Злится из-за того, что лишилась матери. – Она состояла в «Юнгмедельбунд». Люберт не хотел писать об этом, но от факта не уйдешь. – С 1936 года это было обязательно. – И вы ее не остановили? – Мы… у нас с женой были из-за этого разногласия. Я возражал, но в конце концов ничего другого нам не оставалось. Мне тяжело это сознавать. Но отказ был бы воспринят как измена. И тогда было бы еще хуже. – Человек совестливый предпочел бы злу тюрьму, разве нет? – Вы, майор, похоже, вознамерились признать меня виновным если не в одном, так в другом. – Ваша вина, герр Люберт, для меня заключается лишь в вопросе ее глубины. Моя работа состоит в том, чтобы определить ее цвет, ее оттенок. Скажите – мне и впрямь интересно, – как вам удается уживаться с бывшим врагом? – Они вежливы с нами. – Как чувствует себя ваша дочь? – Ей такое положение не нравится. – В чем это проявляется? – Она… Она не ценит… не понимает, как нам повезло остаться в своем доме. – А с чего бы ей это ценить? После случившегося с ее матерью… Чем она сейчас занимается, ведь школа закрыта? – Работает на расчистке города. – Когда вы видите все эти руины, не закрадывается мысль, что архитектура – бессмысленное занятие? Уверены, что хотите продолжать прежнюю карьеру? – Я не очень-то гожусь на что-то другое. Мне бы хотелось участвовать в восстановлении города. Заводской рабочий из меня получится никудышный. – Скучаете по тем денькам, когда строили летние виллы для партийных боссов? Да, ему нравились те времена, когда заказы на летние виллы следовали один за другим – в том числе на «небольшой дворец» для Харольда Армфельда, производителя оружия, – но работы невоенного профиля недоставало. – После 1933-го возможностей было немного. К тому же та архитектурная школа, к которой я принадлежу, симпатиями партии не пользовалась. Бернэм перевернул еще несколько страниц опросника. – Скучаете по прошлому? – Из прошлого, майор, я скучаю только по жене. – А как же добрые старые деньки? – Не представляю, какие именно деньки вы имеете в виду. После 1933-го для большинства из нас Германия стала тюрьмой. Бернэм выпрямился, выдвинул ящик стола, достал папку с фотографиями и, бросив их на стол, разложил наподобие карт. – Тюрьмой вроде этой? Он взял фотографию похожего на скелет еврея в лагерной форме. Потом другую. Третью. Показывая снимки, Бернэм пристально смотрел на Люберта – какой будет его реакция. Люберт уже видел эти фотографии в первые послевоенные месяцы, их вешали на стены на всеобщее обозрение. Он взглянул на них и отвел глаза. – Какие бы неудобства вы ни претерпели, герр Люберт, не советую сравнивать их с теми, что выпали на долю этих людей. Бернэм снова взял опросник и открыл последнюю страницу: – Вижу, вы ничего не написали в графе «Прочие замечания». Нет желания добавить что-то теперь? Изобразив в меру способностей сожаление, Люберт покачал головой и ответил со всей возможной любезностью: – Нет, майор. – Почему вы повесили картину, не посоветовавшись со мной? – Картина висела там и раньше. На стене осталось желтоватое пятно. Я подумал, что вы, может быть, захотите… – Нет. Рэйчел ждала его, нетерпеливо расхаживая по холлу, и встретила твердым взглядом и напряженной позой, словно строгая воспитательница, знающая, как привести в чувство непослушного ученика. Люберт был голоден и зол, да вдобавок еще и замерз. Отправившись после собеседования на завод, он узнал, что предприятие закрылось. Англичане объяснили это плохой погодой, но все знали, что причина в зреющем на заводе недовольстве. Его напарник, Шорш, стоял у ворот, раздавая листовки. Планировалось выставить пикеты по всей британской зоне в знак протеста против закрытия предприятий. – Не забывайте, на чьей вы стороне, герр Люберт, – пробормотал Шорш, протягивая листок. Все только и делали, что указывали ему, как быть и что делать, и Люберт был сыт этим по горло. Он посмотрел на картину, повесить которую попросил утром Рихарда. Выбор дался нелегко, пришлось учитывать провинциальную чувствительность Морганов: ничего слишком эксцентричного, ничего слишком серьезного. Поначалу ему приглянулся пейзаж Либерма-на, но тот оказался маловат и не закрыл оставленное портретом темное пятно на обоях. «Полуобнаженная» Карольсфельда отвечала вроде бы всем требуемым параметрам: в ней присутствовала изысканная недосказанность, она полностью скрывала пятно и оживляла интерьер. Картина была настоящим шедевром, достойным любой стены в любом зале любой страны. Возражать против нее мог разве что филистер. Или ханжа. – Это один из величайших художников Германии девятнадцатого века. – Неважно, кто он. – Рэйчел сложила руки на груди, упрямо отказываясь признавать сияющее очарование девушки у нее за спиной. – Вам не нравится? – Дело не в этом. Что ее так задело? Нагота? Да, возможно, эротика здесь и присутствовала, но достаточно сдержанная и деликатная, чтобы оскорбить чьи-то чувства. Ему вдруг захотелось поставить Рэйчел на место, смутить ее, вогнать в краску – пусть повертится, пусть попробует выкрутиться. – Вы, возможно, предпочли бы что-нибудь на деревенскую тему. Сцену охоты? Или, может быть, кого-то полностью одетого? – Говоря это, он чувствовал себя старшим братом, опекающим заносчивую сестренку. Ну и пусть. Ситуация даже возбуждала его немного. Щеки потеплели, и Рэйчел, поняв, что краснеет, отвернулась. Миссис Бернэм права: немцы – народ надменный, так что в случившемся виновата она сама, слишком многое позволяла. – Герр Люберт, мне решительно не нравится ваш тон… Но его уже понесло: – Интересно, что вас в ней не устроило. Простая, искренняя картина. В ней нет ничего… я не знаю, как это по-английски… unschicklich[55]… Ее писали не для того, чтобы шокировать. Посмотрите, какая прелестная вещь. Я думал, что вы ее оцените. Что вы женщина со вкусом. – Он выдержал небольшую паузу. – Наверное, ошибался. Вот теперь ее задело за живое. – Вы что хотите этим сказать? Разумеется, я вижу, что картина хороша. И мне не нравятся ваши инсинуации. Вы ничего не знаете ни о моем вкусе, ни обо мне самой. – Верно, – согласился Люберт. День был долгий и не самый приятный, но в конце ему удалось отыграться. – Что вы можете знать о моих предпочтениях? Или о моих вкусах? Вы понятия не имеете о том, что я считаю хорошим искусством. Вы не знаете, кто я и откуда. – В том-то и проблема! – Его подхватила волна безрассудства. – Как нам хотя бы начать понимать друг друга, если за каждым из нас прошлое, о котором другой ничего не знает? – Именно ваше, герр Люберт, прошлое тревожит меня и беспокоит. Так вот в чем дело. Она посмотрела на картину, точнее, на то место, где висела теперь новая картина. – Там ведь был он, да? Ее вопрос выбил почву из-под ног, всколыхнув презрение и недоверчивость. Рэйчел выдохнула через нос и кивнула. – Он, да? Портрет фюрера, – сказала она, избегая произносить ненавистное имя. Люберт усмехнулся, и это выглядело легкомысленно – вопреки тому, что он чувствовал. – Так что? – не отступала Рэйчел, продолжая, как ей казалось, загонять его в угол. – У вас тут висел портрет фюрера? Или нет? Я знаю, у всех немцев был портрет фюрера. Мне просто хочется знать наверняка. Неужели она говорит это искренне? Нет, идеи явно заимствованные. Рэйчел не удержалась от последнего, завершающего удара: – Вы разочаровали меня, герр Люберт. Я думала, что уж у вас-то вкус есть. Лучше бы промолчать, но оставить без ответа дерзкое невежество было выше его сил. – Оглядитесь, фрау Морган. Посмотрите на мебель. На книги. На… на ноты. Мендельсон и Шопен, оба композитора запрещены партией. Посмотрите книги в библиотеке. Вы найдете Гессе, Маркса, Фалладу – их произведения подлежали сожжению. Посмотрите на картины и гравюры – я бы рассказал вам о них, если бы вам было интересно, – все запрещено тринадцать лет назад. Дегенеративное искусство. Даже вот эта гравюра Нольде. – Люберт кивнул в сторону лестничной площадки. – Это все неарийское. Еврейско-большевистское. Эти художники не имели возможности работать, они ничего не могли продать, потому что пришлись не по вкусу фюреру. Он прошелся по холлу. – Знаю, кого-то нужно винить. Должно быть, так легче. Уверен, вам так удобнее – когда у вины есть лицо. Но неужели вы думаете, что я отдал бы лучшее место тому, из-за чьей глупости все эти вещи запрещались и сжигались? Он был вандалом. Его кредо заключалось в одном – уничтожать. Уничтожать не только искусство, но и людей, семьи, города, страны и даже самого Бога! Все его наследство – смерть и руины.