Наполеон
Часть 37 из 124 Информация о книге
– Как знать, не оснует ли ваше величество обширной империи в Америке? – Нет, я слишком стар. [1078] В старость свою, однако, не верит. – Мне еще пятнадцать лет жизни! – говорит в марте 1817 года, а в октябре, перед самым началом смертельной болезни: – Мне еще нет пятидесяти, здоровье мое сносно: мне остается, по крайней мере, тридцать лет жизни. [1079] Это в хорошие минуты, но есть и другие: – Думаете ли вы, что, когда я просыпаюсь ночью и вспоминаю, чем был и чем стал, не бывает и у меня скверных минут? [1080] Что же значит эта бесконечная надежда? Значит бесконечное мужество. – Как вы изменились! – говорит впавшему в уныние и замышляющему измену генералу Гурго. – Хотите, я вам скажу почему? У вас нет мужества. Мы здесь на поле сражения, а кто уходит из сражения, потому что ему не везет,– трус! [1081] Составляет план бегства по карте острова. – Днем, через город, лучше бы всего. А если с берега, то с нашими охотничьими ружьями мы часовых десять уложим. – Все двенадцать, ваше величество. [1082] Планы предлагаются нелепые: нарядиться лакеем или спрятаться в корзине с грязным бельем. Но человека совершенно бесстрашного, твердо решившегося бежать и не сидящего под замком, а движущегося в двенадцатимильной окружности никакие часовые в мире не устерегли бы. Мог бы бежать, но вот не бежит; что-то не пускает его. Что же именно? – Надо быть покорным судьбе; все там на небесах написано! – говорит, глядя на небо. – Надо слушаться своей звезды. [1083] – «Я полагаю, что звезде моей обязан тем, что попал сюда». [1084] Вот кто держит его, сторожит,– его же собственная, от него отделившаяся и на него восставшая Душа-Звезда. Вот какой невидимой цепью прикован к Св. Елене, как Прометей к скале. Коршун, терзающий печень титана,– сэр Гудсон Лоу, губернатор острова. «Богу войны, богу победы» надо воевать, побеждать до конца. Но кого? Лонгвудских крыс, блох, клопов, комаров, москитов? Да, их, а также врага исконного – Англию: Англия – Лоу. Льву в клетке надо грызть решетку; решетка – Лоу. Погребенному заживо надо стучаться в крышку гроба; крышка – Лоу. Может быть, он вовсе не такой «злодей», как это кажется узнику. Длинный, худой, сухой, жилистый, веснушчатый, огненно-рыжий, из мелких военных полуагентов, полушпионов на Корсике, пробившийся горбом к генеральским чинам, он только слепое орудие английских министров. «Скажите генералу Бонапарту: счастье его, что к нему назначили такого доброго человека, как я; другой посадил бы его на цепь за его проделки»,– говорит Лоу [1085] «Добрый человек» – слишком сильно сказано; но мог быть и хуже. «Мои инструкции таковы, что их даже сказать нельзя»,– признается он однажды и пишет английским министрам, ходатайствуя за императора. [1086] «Генерал Бонапарт плохо принялся за дело: ему бы следовало сидеть смирно, в течение нескольких лет, и, в конце концов, судьбой его заинтересовались бы». [1087] Может быть, так оно и есть, и, кажется, самому Лоу искренно хочется, чтобы так было. Он не лишен остроумия. – Я не знал, что генералу Бонапарту нужно себя кипятить в горячей воде столько часов и так часто повторять эту церемонию! – смеется почти добродушно, по поводу горячих ванн императора, для которых в Лонгвуде не хватает воды. Крайние злодеи неостроумны. – Он был величайшим врагом Англии, а также моим, но я ему все прощаю,– скажет над гробом Наполеона. [1088] Что это, гнусное лицемерие «палача»? Как знать? Во всяком случае, палачу простить жертву не так-то легко. Впрочем, каждый из них – палач и жертва вместе. Мучают друг друга, истязают, убивают; сводят друг друга с ума,– кто кого больше, трудно сказать. Лоу, в самом деле, душевно заболевает от вечного страха, что Наполеон убежит; знает, что может убежать, а отчего не бежит,– не знает. Узник требует от тюремщика невозможного – свободных прогулок и сношений с жителями острова – это значило бы открыть клетку орла. Требует, чтобы тюремщик не показывался ему на глаза – это значило бы перестать стеречь. «Император говорит, что скорее умрет, чем пустит к себе Лоу». [1089] Когда же тот хочет войти к нему насильно, кричит: – Он переступит только через мой труп! Дайте мне мои пистолеты! [1090] В спальне его всегда лежат наготове заряженные пистолеты и несколько шпаг. Каждое утро является в Лонгвуд английский офицер и, когда император прячется от него,– смотрит в замочную скважину, чтобы убедиться, что арестант в сохранности. Однажды, сидя в ванне и заметив, что офицер смотрит на него, Наполеон выскочил из ванны и пошел на него, голый, страшный. Тот убежал, а он грозил его убить. – Первый, кто войдет ко мне, будет убит наповал! – Он мой военнопленный, и я его усмирю! – кричит Лоу в бессильном бешенстве, но знает, что ничего с ним не поделает: может его убить – не усмирить. Тюремщик становится узником. «Когда он смотрит на меня, у него такие глаза, как у пойманной гиены», – говорит император. «Между нами стояла чашка кофе, и мне показалось, что он отравил его одним своим взглядом; я велел Маршану (камердинеру) выплеснуть кофе за окно». [1091] Так «пойманная гиена» превращается в существо могущественное и сверхъестественное – сатану лонгвудского ада. За последние пять лет они ни разу не виделись, но между ними продолжался глухой, бесконечный спор, уже не из-за главного, а из-за пустяка – императорского титула. – Лучше мне умереть, чем назваться генералом Бонапартом. Это значило бы, что я согласился не быть императором. [1092] – Я, сударь мой, для вас не генерал Бонапарт. Ни вы и никто в мире не может отнять у меня принадлежащих мне титулов! – кричал император на Лоу в одно из последних свиданий. Но разве он не отрекся дважды и сейчас не отрекается: «я довольно нашумел... мне нужен покой: вот почему я отрекся от престола»? [1093] Нет, не отрекся: «я отказываюсь от моего отречения... я его стыжусь... Это была моя ошибка, слабость...» [1094] То помнит, но забывает жертву. Или прав Гурго-хам: «история скажет, что вы отреклись только из страха, потому что жертвуете собою не до конца». Но бывают минуты, когда он все помнит и надо всем торжествует. «Он (Лоу) ничего со мной не поделает: я здесь так же свободен, как в то время, когда повелевал всей Европой» [1095] – «Других унижает падение, а меня возвышает бесконечно». [1096] – «Моей судьбе недоставало несчастия. Если бы я умер на троне, в облаках всемогущества, я остался бы загадкой для многих, а теперь, благодаря несчастию, меня могут судить в моей наготе». [1097] – «Вы, может быть, не поверите, но я не жалею моего величия: я мало чувствителен к тому, что потерял». – «А почему бы мне вам не верить, государь? – отвечает Лас Каз. – Вы здесь, конечно, более велики, чем в Тюльерийском дворце... Ваши тюремщики – у ваших ног... Дух ваш покоряет все, что к нему приближается... Вы, как Св. Людовик в плену у сарацин,– истинный владыка своих победителей...» [1098] Или как «Прометей на скале». [1099] Старый малайский раб Тоби – огородник в Бриарской усадьбе. Есть чудная и страшная связь между бедным Тоби и бедным «Бони» [1100]. С Тоби английские матросы сделали то же, что английские министры – с Бони: обманули, увезли и продали в рабство. Император подружился с Тоби и хотел выкупить его на волю. Полюбил и Тоби Наполеона, называл его не иначе, как «добрым господином», «good gentleman», или просто «добрым человеком», «good man». [1101] «Часто Наполеон расспрашивал старика о его молодости, родине, семье и о теперешнем положении: он, казалось, хотел понять чувства его». [1102] Однажды, гуляя с Лас Казом в Шиповниках,– увидел Тоби, копавшего грядки в саду, остановился перед ним и сказал: «Что за жалкая тварь человек! Все оболочки схожи, а сердцевины разные. Этого люди не желают понять и оттого делают столько зла. Будь Тоби Брутом, он убил бы себя; будь Эзопом,– может быть, сделался бы советником губернатора; будь пламенно верующим христианином,– носил бы цепи во имя Христа и благословлял бы их. Но бедный Тоби ни о чем этом не думает, в простоте сердца, гнет спину и работает...» Несколько минут император молчал; потом, отходя, прибавил: – Далеко, конечно, бедному Тоби до короля Ричарда! Но злодейство не менее ужасно: ведь и у этого человека была семья, своя жизнь, свои радости. И страшное преступление совершили над ним, заставив его издыхать под игом рабства... Вдруг остановился и продолжал: – Вижу, мой друг, по вашим глазам: вы думаете, что Тоби на Св. Елене не один... И то ли оскорбленный этим сравнением, то ли желая укрепить мое мужество, он воскликнул с жаром, с величием: – Нет, дорогой мой, здесь не может быть никакого сравнения, ибо если злодейство больше, то и у жертв больше сил для борьбы! Тел наших не мучают, а если бы и мучили, есть у нас душа, чтоб победить палачей... Может быть, наш жребий даже завиден. Мир смотрит на нас... Мы все еще мученики бессмертного дела... Мы здесь боремся с насильем богов, и народы благословляют нас! [1103] Это и значит: «Прометей на скале» – жертва за человечество. Тут кончается Наполеонова «история» – начинается «мистерия». Чья, в самом деле, судьба, чье лицо в веках и народах более напоминает древнего титана ? «Комедиантом» назвал Наполеона папа Пий VII. Но, может быть, вся его жизнь, так же как это сравнение с Тоби,– уже не человеческая, а божественная комедия. «Будешь завистью себе подобных и самым жалким из них»,– напророчил он себе в начале жизни, и в конце ее пророчество исполнилось: более жалок Наполеон, чем Тоби. «Блаженны нищие духом» – это о таких, как Тоби, сказано, а не о таких, как Наполеон. Кто же соединил их, «сравнил»; и для чего? Этого он еще не знает; думает, что «тут не может быть никакого сравнения». Нет, может. Или сын забыл мать. Наполеон – Революцию, повторяющую слово Божье ревом звериным, голосами громов,– тихое слово: «первые будут последними»? «Никто в мире не может отнять у меня принадлежащих мне титулов»,– все еще цепляется он за свой императорский сан, как утопающий за соломинку; «комедиант» все еще играет комедию. В низеньких комнатах лонгвудского дома, бывшего скотного двора, где крыши протекают от дождя, ситцевые обои на отсыревших стенах висят клочьями, полы из гнилых досок шатаются, и бегает множество крыс,– крыса выскочила однажды из шляпы императора,– соблюдается строжайший этикет, как в Тюльерийском дворце: слуги в ливреях; обед на серебре и золоте; рядом с его величеством незанятое место императрицы; придворные стоят навытяжку. Кто-то однажды сказал при нем, что китайцы почитают своего богдыхана за Бога. – Так и следует! – заметил он. Пряжка с башмака его упала во время прогулки; все кинулись ее подымать. «Этого бы он не позволил в Тюльерийском дворце, но здесь, казалось, был доволен, и мы все благодарны ему, что он не лишил нас этой чести»,– вспоминает Лас Каз. – Я сам знаю, что пал, но почувствовать это от одного из своих... – как-то раз начал император, жалуясь на одного из своих приближенных, и не кончил. «Эти слова, жест его, звук голоса пронзили мне сердце,– вспоминает тот же Лас Каз. – Мне хотелось броситься к его ногам и целовать их». – Люди, вообще, требовательны, самолюбивы и часто бывают не правы,– продолжал император. – Я это знаю и потому, когда не доверяю себе, спрашиваю: так ли бы я поступил в Тюльерийском дворце? Это моя великая мера. [1104] Мера ложная: ею он сам себя умаляет. Но надо быть таким хамом, как Гурго и сорок тысяч наполеоновых историков, чтобы этому радоваться: «он мал, как мы, он мерзок, как мы!» Скованный Прометей – в вечности, а во времени – человек, сидящий у камина, с распухшей от флюса щекой, и по-стариковски брюзжащий: – У, проклятый ветрище! От него-то я и болен!.. Видите, дрожу от озноба, как трус – от страха... А скажите-ка, доктор, как легче всего умереть?.. Говорят, от замерзания: умираешь во сне…[1105] Знает, что себя не убьет, но думает о смерти, как о воде – жаждущий. Минуты, часы, дни, месяцы, годы – все та же пытка: скука пожирающая, как лютое солнце тропиков. Не знает, как убить время. Утром валяется в постели или целыми часами сидит в ванне. Днем, немытый, небритый, в белом шлафроке, в белых штанах, в рубашке с расстегнутым воротом, с красным клетчатым платком на голове, лежа на диване, читает до одури; стол завален книгами, и в ногах и на полу кучи прочитанных, растрепанных книг. Иногда диктует, дни и ночи напролет, а потом зарывает рукописи в землю. Вместо прогулок верхом устроил себе внутри дома длинное бревно на столбике и качается на нем, как на деревянной лошадке. По вечерам придворные сходятся в салон его величества; играют в карты, домино, шахматы, беседуют о прошлом, как «тени в Елисейских полях». – Скоро я буду забыт,– говорит император. – Если бы пушечное ядро убило меня в Кремле, я был бы так же велик, как Цезарь и Александр... а теперь я почти ничто…[1106] Долго сидит молча, опустив голову на руки; наконец, встает и говорит: – Какой, однако, роман моя жизнь! [1107] Очень не любит, точно боится, чтоб его оставляли одного после обеда. Целыми часами сидит за столом, чтобы дамы не могли уйти, поддерживает вялый разговор или, перейдя в салон, читает вслух, большей частью французские классические трагедии. Особенно любит «Заиру» Вольтера, до того надоевшую всем, что генерал Гурго и госпожа Монтолон хотят выкрасть ее из библиотеки. Слушатели дремлют, но он следит за ними: – Госпожа Монтолон, вы спите? – Гурго, проснитесь же!