Морбакка
Часть 14 из 25 Информация о книге
Но мамзель Ловиса в огромном страхе и тревоге продолжала расхаживать по комнате. “Если б я тогда не вплела брусничник в брачный венец Кайсы Нильсдоттер!” — воскликнула она. “Нет, не должна ты этак думать, Ловиса, — начала г‑жа Лагерлёф. И тут она заметила дочку, которая во все глаза смотрела на них. — Иди в залу, Сельма! У тетушки Ловисы горе, и вам, детям, незачем ходить сюда и мешать ей”. Ваккерфельдт С большака доносится перезвон серебряного бубенца. Едет подпрапорщик Карл фон Вакенфельдт. Подпрапорщик Карл фон Вакенфельдт — не его ли некогда считали самым красивым мужчиной в Вермланде, а то и во всей Швеции? Не он ли был любимцем стокгольмских дам тою зимой в двадцатые годы прошлого века, когда приезжал в столицу сдавать какой-то экзамен по землемерию? Не он ли устраивал катания на санях и с таким блеском водительствовал в котильонах, что в светском обществе затмевал поголовно всех обычных бальных кавалеров? Не он ли так превосходно вальсировал и так очаровательно вел светскую беседу, что знатные его родичи, которые поначалу знаться не желали с бедным вермландским подпрапорщиком, волей-неволей слали ему смиреннейшие приглашения, оттого что юные дамы не могли веселиться на бале, если там не было его? И не ему ли так поразительно везло в игре, что он таким манером обеспечил себе средства, позволившие всю стокгольмскую зиму жить столь же расточительно, как какой-нибудь гвардейский поручик? Не он ли был на “ты” с графами да баронами, причем превосходил их всех благородством и элегантностью? Не он ли однажды вечером играл первого любовника в любительском спектакле у адмирала Вахтмейстера и столь зажигательно пропел свои куплеты, что наутро обнаружил в почтовом ящике два десятка любовных записок? Не он ли первым проехал по стокгольмским улицам, разукрасив конскую упряжь и вожжи несчетными серебряными бубенчиками? Не его ли знал весь Стокгольм, так что при его появлении всюду — в Королевском парке и на Бло-Портен, в оперном салоне и в густой уличной толпе — перешептывались: “Смотрите, это Ваккерфельдт![8] Ах-ах-ах, смотрите, Ваккерфельдт!” Не он ли после той чудесной зимы в Стокгольме вел такую же в точности жизнь в Карлстаде да и вообще везде, куда ему доводилось отправиться? Не он ли вместе с товарищем, подпрапорщиком Селльбладом, и барабанщиком Тюбергом заместо слуги поехал в Гётеборг, выдал себя за финляндского барона и целых две недели, изъясняясь с финским акцентом, держал банк в игре с развеселыми сыновьями богачей-оптовиков? Не он ли тот единственный подпрапорщик, что танцевал с гордой графиней по Апертин, и не он ли был так очарован красавицей мамзель Видерстрём, когда она пела Прециозу[9] в Карлстадском театре, что умыкнул ее и увез бы в Норвегию, но, увы, театральный директор настиг беглецов в Арвике? И не он ли, наконец, приехал в Сунне к капитану Вестфельту по Ангерсбю кем-то вроде адъютанта и тотчас расшевелил молодежь озерной долины? Когда еще здесь устраивали такие замечательные благотворительные балы, и шумные рождественские праздники, и веселые пирушки с раками, и романтические прогулки к местам, где открывались красивые панорамы? Не на него ли мечтательная капитанша по Ангерсбю, которая только и делала, что, лежа на диване, читала романы, смотрела как на воплощенного романического героя, не он ли являлся ее юным дочерям в их первых любовных грезах? Ну а как было в соседней усадьбе, в Морбакке, где полон дом хорошеньких дочек? Могли ли они устоять перед кавалером, который владел щипцами для завивки так же искусно, как гитарой, и светлые кудри которого окружал ореол любовных приключений? Подпрапорщик фон Вакенфельдт едет вверх-вниз по холмам, а единственный серебряный бубенчик звенит тихонько, чуть ли не жалобно. Прежде, во времена его славы и расцвета сил, шесть десятков серебряных бубенчиков на вожжах и конской упряжи звенели невероятно бодро и смело. Словно возвещали о его триумфах, предупреждали о приближении победителя. Теперь же, когда остался один-единственный серебряный бубенчик, звон его возвещает всего-навсего о человеке, чье счастье и радость канули в прошлое. В санки подпрапорщика запряжен старый конь, по кличке Калле, такой маленький, что все встречные оборачиваются и глядят ему вслед. А вот на хозяина коня никто не смотрит. Когда он проезжает мимо постоялого двора Гуннарсбю, стайка девушек стоит у колодца, набирает воду. Подпрапорщик в знак приветствия взмахивает кнутом и по давней привычке шлет им самую обворожительную свою улыбку, но они лишь бросают на него мимолетный безразличный взгляд. Не роняют от смущения ведра, не замирают с горящими щеками, глядя ему вослед. Подпрапорщик фон Вакенфельдт хлещет коня кнутом. Он ведь не дурак, знает, что голова поседела, лицо избороздили морщины, усы изрядно поредели, один глаз мутный от катаракты, а другой, оперированный, искажен толстой линзой очков. Знает, что стал стар и неказист, но думает, что людям не мешало бы помнить, каков он был. Он знает, что нет у него теперь другого пристанища, кроме нескольких съемных комнатушек в одной из крестьянских усадеб прихода Стура-Чиль. Знает, что всей собственности у него этот вот конь, двуколка, беговые санки да кой-какая мебелишка. Знает, что всех подчиненных у него — одна брюзгливая старая служанка, но все равно думает, людям не мешало бы помнить, что когда-то его называли Ваккерфельдт — знаменитый на весь Вермланд Ваккерфельдт. Он сидит в санях, в старой вытертой шубе и еще более вытертой тюленьей шапке. На больных руках толстые кожаные варежки, но подагрические шишки на суставах все равно заметны. И тем не менее именно он некогда держал в объятиях многих и многих красавиц. Этого у него не отнять. Кто еще в здешнем краю прожил такую жизнь, как он, был так любим, как он? Он стискивает губы и говорит себе, что сожалеть ему не о чем. Если б мог начать сначала, то жил бы так же. Всем, что молодость, красота и сила могли даровать мужчине, — всем он насладился. Жизнь щедро отмерила ему приключений и любви. Пожалуй, лишь об одном поступке, одном-единственном, подпрапорщик фон Вакенфельдт сожалеет. Не следовало ему жениться на Анне Лагерлёф, самой благородной женщине из всех, каких он встречал. Он несказанно любил ее. Но не должен был на ней жениться. Приличествует ли Ваккерфельдту сидеть смирно и благоразумно, осмотрительно распоряжаться своим имением, не пытаясь добыть золотишка более легким и занятным способом? Он, конечно, обожал жену, но ведь это не причина думать, что обожать можно только ее одну? Мог ли он изменить свою натуру потому только, что женился? Разве же не благодаря успехам в игре и в любви он снискал свою славу? Да, он сожалеет о женитьбе. Такая жена была не по нем. Он готов признать, что не стоил ее. Она хотела трудолюбия, порядка, спокойного благополучия. Изо всех сил старалась создать домашний очаг, как у родителей в Морбакке. Другие, наверно, скажут, что сокрушаться ему надобно не столько о женитьбе, сколько о том, что не сумел он избавить жену от разочарований и огорчений. Ведь когда Анна фон Вакенфельдт не выдержала и после семнадцати лет плачевного брака умерла, на него навалились всевозможные невзгоды. Кредиторы более не ведали пощады, забрали у него имение. От игры пришлось отказаться — едва взявши в руки карты, он проигрывал. Одолели подагра и катаракта. Еще и шестидесяти не сравнялось, а волосы побелели, спину скрючило, стал он беспомощным, подслеповатым, нищим. Будь жива его добрая, любящая жена, ему бы немало посчастливилось. С ее кончиной он лишился и всякого общения. Никого не интересовало, жив он или умер. Никто не звал его в гости. Казалось, люди терпели его только ради жены. И теперь, когда он тоскует по смеху и веселью, мечтает вкусно поесть, потолковать с образованными людьми, пойти ему некуда. Когда наступают долгие праздники и ему хочется избавиться от убийственно-тоскливого однообразия крестьянской усадьбы, он тоже не знает, куда бы податься. В самом деле, на свете есть лишь одно место, куда он может поехать, чтобы хоть немного почувствовать вкус давней жизни, — это Морбакка, откуда он взял жену. Разумеется, ему известно, что они там и вслух говорят, и думают, что она была с ним ужасно несчастна, что он попросту замучил ее до смерти, но он все равно ездит туда трижды в году по большим праздникам, ведь иначе не сможет жить. Серебряный бубенчик звенит, резко, жалобно. Подпрапорщик фон Вакенфельдт с силой хлестнул конька кнутом. Жизнь приносит много горьких плодов, и никуда от этого не денешься. Так что коню положено делить боль со своим хозяином. ■ Не узнай морбаккские детишки о приближении Рождества иным способом, они бы непременно догадались об этом, заметив, как подъезжает подпрапорщик фон Вакенфельдт. Завидев далеко в аллее его беговые санки и коня, они ужасно радовались. Бегали по всему дому и сообщали новость, выходили на крыльцо встречать, кричали “добрый день” и “добро пожаловать”, угощали коня хлебом, относили тощий саквояж в вышитых крестиком цветах и лилиях в контору, где подпрапорщику приготовили комнату. Вообще-то странно, что дети всегда так радостно встречали подпрапорщика фон Вакенфельдта. Он ведь не привозил им ни лакомств, ни подарков, вероятно, просто был для них неотъемлемой частью Рождества, потому они и радовались. Впрочем, пожалуй, оно и к лучшему, что они выказывали такое дружелюбие, ведь взрослые вокруг него не суетились. Г‑жа Лагерлёф и мамзель Ловиса даже на крыльцо не выходили, а поручик Лагерлёф с весьма глубоким вздохом откладывал “Вермландстиднинген”, вставал с кресла-качалки и шел поздороваться. — Ну вот, ты снова здесь, Вакенфельдт, — говорил он, выйдя на порог. Потом немного расспрашивал о дороге, о поездке и провожал зятя в контору. Освобождал ящик в своей шифоньерке, проверял, есть ли свободное место в платяном шкафу. Потом уходил вместе с детьми, оставлял гостя одного. Ведь каждый раз, когда подпрапорщик фон Вакенфельдт приезжал в Морбакку, поручик живо вспоминал покойную сестру. Старшая из детей, она заботилась о нем, когда он был маленьким, помогала ему, возилась с ним. Никого из сестер он так не любил, никем так не гордился. А она взяла и влюбилась в этакого шалопая! Красивая была, видная и под стать наружности добрая и достойная. Всегда в хорошем настроении, всегда окружающим было с нею легко. И без устали старалась сохранить свой домашний очаг. Муж-то только транжирил да проматывал деньги. А она не хотела, чтобы в Морбакке узнали, как ей трудно, и пришли на помощь. Вот почему так рано, всего в сорок с небольшим, приказала долго жить. Грустная история и возмутительная, и поручик никак не мог выказать Вакенфельдту дружелюбие, когда все это поднималось в душе. Он предпринимал долгую прогулку, чтобы горечь улеглась. Примерно так же обстояло и с г-жой Лагерлёф и мамзель Ловисой. Г‑жа Лагерлёф любила Анну Вакенфельдт больше всех своих золовок и невесток и искренне ею восхищалась. Из всех свойственников никто не относился к ней сердечнее. И она не могла простить подпрапорщику фон Вакенфельдту, что он сделал эту превосходную женщину несчастной. Мамзель Ловиса ребенком часто гостила в подпрапорщиковом Вельсетере, у сестры и зятя. И лучше всех остальных знала, каково приходится сестре. Слыша имя Вакенфельдт, она непременно вспоминала то утро, когда в Вельсетер заявились какие-то мужики и вывели из хлева двух лучших коров. Сестра выбежала из дома, возмущенно спросила, что они себе позволяют, однако они совершенно спокойно отвечали, что подпрапорщик минувшей ночью проиграл этих коров их хозяину. Мамзель Ловиса как наяву видела сестру, которая пришла в полное отчаяние. “Он не возьмется за ум, пока не сведет меня в могилу”, — сказала Анна. Тем не менее, мамзель Ловиса первая вспоминала о своих обязанностях хозяйки. Вставала из-за швейного столика, где сидела с вышиванием, время от времени поглядывая в роман, лежавший открытым в швейной корзинке, шла к кухонной двери, приоткрывала ее и, как бы оправдываясь, говорила экономке: — Майя, голубушка, опять Вакенфельдт приехал. — Не могу понять, с какими глазами этот малый, который этак скверно обращался со своею женой, заявляется сюда каждое Рождество, — сердито отвечала экономка. — Так ведь выставить его за порог никак не годится, — говорила мамзель Ловиса, — а теперь будь добра, Майя, свари кофейку, ему надобно погреться с дороги. — Вечно он умудряется приехать после того, как все напьются кофею и печка прогорит, — ворчала экономка, вроде и не собираясь вставать с места. Однако ж кофе варила, потому что немного погодя горничную отряжали в контору сказать подпрапорщику фон Вакенфельдту, чтобы шел в залу пить кофе. Шагая по двору, подпрапорщик опирался на трость, но оставлял ее в передней и в залу входил довольно молодецкой походкой. Впрочем, мамзель Ловиса, поджидавшая его там, все равно видела, что каждый шаг дается ему с трудом, пожимая руку, чувствовала уродливые подагрические шишки, а поглядев в лицо, утыкалась взглядом в жутко увеличенный оперированный глаз. И тогда львиная доля ее гнева улетучивалась. Она думала, что он уже наказан, и не хотела прибавлять ему тягот. — Как мило, что вы, Вакенфельдт, смогли и нынче приехать к нам на Рождество, — через силу говорила она. Потом наливала ему кофе, а он садился на обычное свое место в углу между изразцовой печью и сложенным ломберным столом. Скромное местечко, зато и самое теплое в комнате. Подпрапорщик, устраиваясь там, знал, что делал. Он немедля заводил с мамзель Ловисой разговор о своей служанке Инге и вечных ее сварах и раздорах с хозяевами усадьбы, где он снимает жилье. Этакие мелкие сплетни, как он знал, развлекали свояченицу, и он давно приметил, что она немного погодя наливала кофе и себе и составляла ему компанию. Пока они с мамзель Ловисой угощались кофейком, наступали сумерки, на круглый столик возле дивана ставили лампу. А после сразу появлялась г‑жа Лагерлёф. Ей не удавалось совладать с первоначальной неприязнью, и здоровалась она с подпрапорщиком весьма холодно. Просто, не говоря ни слова, пожимала руку и садилась рукодельничать. Подпрапорщик продолжал вполне спокойно беседовать с мамзель Ловисой, однако менял тему. Принимался рассказывать о всяких-разных диковинных хворях среди людей и домашней скотины, которые случались в крестьянской усадьбе и которые он, Вакенфельдт, сумел излечить. Супротив таких вещей г‑жа Лагерлёф устоять не могла, тут она была в своей стихии. И оглянуться не успевала, как уже участвовала в разговоре. Последним приходил поручик Лагерлёф, усаживался в качалку. Тоже молчаливый и не в духе. Но беседа теперь ненароком сворачивала в другое русло. Речь заходила о давнем Карлстаде, где подпрапорщик родился, а поручик учился в школе и всегда с большим удовольствием вспоминал этот город. Говорили и о Стокгольме, об Эмилии Хёгквист,[10] о Дженни Линд[11] и о многом другом, прекрасном и памятном. В конце концов, поминали и старинные вермландские байки, и вечер пролетал так быстро, что все удивлялись, когда горничная приходила накрывать к ужину. Самое, однако ж, поразительное, что, рассказывая какой-нибудь случай из собственной жизни, подпрапорщик фон Вакенфельдт неизменно представал человеком на редкость разумным и осмотрительным. Что правда, то правда, он впрямь участвовал в иных рискованных событиях, но в рассказах всегда выступал в роли друга-советчика, помогавшего опрометчивым людям в их бедствиях. Взять, к примеру, хоть Вестфельтов по Ангерсбю! Какой опорой он был этим милым, доверчивым людям, особенно когда их сына обманула невеста и нежданно-негаданно обручилась с другим! Никто и никогда не говорил о своей матери или о жене почтительнее его. Экий благородный сын, экий любящий супруг — о таком впору только мечтать. Не кто иной, как он, вразумлял молодых женщин, мирил женихов и невест, скреплял едва не порванные брачные узы. Всем несчастным он был наперсником и никого не предал. Даже спасал мужчин, пристрастившихся к азартной игре, наставлял на путь истины, напоминал о долге и обязанностях. После ужина, когда подпрапорщик фон Вакенфельдт, прихрамывая, удалялся в свою комнату, поручик Лагерлёф, жена его и сестра молча сидели, глядя друг на друга. — Н-да, ничего себе штучка этот Вакенфельдт, право слово. Умней нас всех вместе взятых, — вздыхал поручик. — С Вакенфельдтом всегда было занятно поговорить, — замечала мамзель Ловиса. — Коли он вправду так помогал другим, отчего же собственную свою жизнь вконец испортил? — сухо роняла г‑жа Лагерлёф. — С иными людьми так бывает, — говорил поручик. ■ Стало быть, как говорится в “Саге о Фритьофе”,[12] фон Вакенфельдт в веселье и гостеприимстве проводил в Морбакке все Рождество, оставаясь в роли разумного да проницательного старца. Спрашивай у него совета о чем угодно — он и лекарство назначит хоть от прыщей, хоть от насморка, и насчет нарядов совет даст, и как еду стряпать, и как покрасить, расскажет, и в сельском хозяйстве наставит, и людям оценку даст наилучшим и разумнейшим образом. И все охотно обращались к нему в щекотливых делах. — Не странно ли, Вакенфельдт, что эти детишки никак не привыкнут есть отварную морковь? — сказала однажды мамзель Ловиса. — Ведь морковь вполне хорошая еда, верно? Подпрапорщик фон Вакенфельдт не обманул ее ожиданий. — Разбудите меня среди ночи и предложите морковь, — сказал он, — я с радостью съем все подчистую. Прямо-таки противоестественно, до чего он был мудрым, сдержанным, благоразумным. Старый кавалер Ваккерфельдт, триумфатор с шестью десятками серебряных бубенцов, — куда он подевался? Но вот как-то раз поручик Лагерлёф заспорил со своими женщинами об одной молоденькой девушке из здешней округи. Г‑жа Луиза и мамзель Ловиса считали ее милой и красивой, поручик же утверждал, что ни одному мужчине она приглянуться не может. И он, по обыкновению, обратился к Вакенфельдту: — Ты, Вакенфельдт, в женщинах разбираешься! Вот и скажи мне: захотел бы ты поцеловать эту маленькую щеголиху? Все заметили, что, услыхав эти слова, подпрапорщик фон Вакенфельдт сильно разволновался. Старик стариком, а покраснел, стукнул кулаком по столу, привстал и громогласно вскричал: — Ты еще спрашиваешь! Никогда я не целовал уродин!