Лолита
Часть 19 из 35 Информация о книге
или: Так ведет себя странно с крольчихою кролик, Что кролиководы смеются до колик. Иные ее вещи было трудно выбросить. До конца 1949-го года я лелеял, и боготворил, и осквернял поцелуями, слезами и слизью пару ее старых тапочек, ношеную мальчиковую рубашку, потертые ковбойские штаны, смятую школьную кепочку и другие сокровища этого рода, найденные в багажном отделении автомобиля. Когда же я понял, что схожу с ума, я собрал эти вещи, прибавил к ним кое-что оставшееся на складе в Бердслее — ящик с книгами, ее велосипед, старое пальто, ботики — ив пятнадцатый день ее рождения послал все это в виде дара от неизвестного в приют для сироток на ветреном озере у канадской границы. Не исключаю, что пойди я к хорошему гипнотизеру, он бы мог извлечь из меня и помочь мне разложить логическим узором некоторые случайные воспоминания, которые проступают сквозь ткань моей книги со значительно большей отчетливостью, чем они всплывают у меня в памяти — даже теперь, когда я уже знаю что и кого выискивать в прошлом. В то время я только чувствовал, что теряю контакт с действительностью. Я провел остаток зимы и большую часть весны в санатории около Квебека, где я лечился раньше, после чего решил привести в порядок некоторые свои дела в Нью-Йорке, а затем двинуться в Калифорнию для основательных розысков. Вот стихотворение, сочиненное мной в санатории: Ищут, ищут Долорес Гейз; Кудри: русы. Губы: румяны. Возраст: пять тысяч триста дней. Род занятий: нимфетка экрана? Где ты таишься, Долорес Гейз? Что верно и что неверно? Я в аду, я в бреду: «выйти я не могу» Повторяет скворец у Стерна. Где разъезжаешь, Долорес Гейз? Твой волшебный ковер какой марки? Кагуар ли кремовый в моде днесь? Ты в каком запаркована парке? Кто твой герой, Долорес Гейз? Супермен в голубой пелерине? О, дальний мираж, о, пальмовый пляж О, Кармен в роскошной машине! Как больно, Долорес, от джаза в ушах! С кем танцуешь ты, дорогая? Оба в мятых майках, потертых штанах, И сижу я в углу, страдая. Счастлив, счастлив, Мак-фатум, старик гнилой. Всюду ездит. Жена — девчонка. В каждом штате мнет Молли свою, хоть закон Охраняет даже зайчонка. Моя боль, моя Долли! Был взор ее сер И от ласок не делался мглистей. Есть духи — называются Soleil Vert…[117] Вы что из Парижа, мистер? L’autre soir un air froid d’opera m’alita: Son feie — bien fol est qui s’y fie! II neige, le decor s’ecroule, Lolita! Lolita, qu’ai-je fait de ta vie?[118] Маюсь, маюсь, Лолита Гейз Тут раскаянье, тут и угрозы. И сжимаю опять волосатый кулак И вижу опять твои слезы. Патрульщик, патрульщик, вон там, под дождем Где струится ночь, светофорясь… Она в белых носках, она — сказка моя, И зовут ее: Гейз, Долорес. Патрульщик, патрульщик, вон едут они Долорес Гейз и мужчина. Дай газу, вынь кольт, догоняй, догони, Вылезай, заходи за машину! Ищут, ищут Долорес Гейз: Взор дымчатый тверд. Девяносто Фунтов всего лишь весит она При шестидесяти дюймах роста. Икар мой хромает, Долорес Гейз, Путь последний тяжел. Уже поздно. Скоро свалят меня в придорожный бурьян, А все прочее ржа и рой звездный. Психоанализируя это стихотворение, я вижу, что оно ни что иное, как шедевр сумасшедшего. Жесткие, угловатые, крикливые рифмы довольно точно соответствуют тем лишенным перспективы ландшафтам и фигурам, и преувеличенным их частям, какие рисуют психопаты во время испытаний, придуманных их хитроумными дрессировщиками. Я много понасочинил других стихов. Я погружался в чужую поэзию. Но мысль о мести ни на минуту не переставала томить меня. Я был бы плутом, кабы сказал (а читатель — глупцом, кабы поверил), что потрясение, которое я испытал потеряв Лолиту, навсегда меня излечило от страсти к малолетним девочкам. Лолиту я теперь полюбил другой любовью, это правда, — но проклятая природа моя от этого не может измениться. На площадках для игр, на морских и озерных побережьях, мой угрюмый, воровской взгляд искал поневоле, не мелькнут ли голые ноги нимфетки или другие заветные приметы лолитиных прислужниц и наперсниц с букетами роз. Но одно основное видение выцвело: никогда я теперь не мечтал о возможном счастье с девочкой (обособленной или обобщенной) в каком-нибудь диком и безопасном месте; никогда не воображал я, что буду впиваться в нежную плоть лолитиных сестричек где-нибудь далеко — далеко, в песчаном убежище между скал пригрезившихся островов. Это кончилось — или кончилось, по крайней мере, на некоторое время. С другой же стороны… увы, два года чудовищного потворства похоти приучили меня к известному укладу половой жизни. Я боялся как бы пустота, в которой я очутился, не заставила бы меня воспользоваться свободой внезапного безумия и поддаться случайному соблазну при встрече в каком-нибудь проулке с возвращающейся домой школьницей. Одиночество разжигало меня. Я нуждался в обществе и уходе. Мое сердце было истерическим, ненадежным органом. Вот как случилось, что Рита вошла в мою жизнь. 26 Она была вдвое старше Лолиты и на десять лет моложе меня. Представьте себе взрослую брюнетку, очень бледную, очень тоненькую (она весила всего сто пять фунтов), с очаровательно асимметричными глазами, острым, как бы быстро начерченным профилем и с весьма привлекательной ensellure — седловинкой в гибкой спине: была, кажется, испанского или вавилонского происхождения. Я ее подобрал как-то в мае, в «порочном мае», как говорит Элиот, где-то между Монреалем и Нью-Йорком, или, суживая границы, между Тойлестоном и Блэйком, у смугло горевшего в джунглях ночи бара под знаком Тигровой Бабочки, где она пресимпатично напилась: уверяла меня, что мы учились в одной и той же гимназии и все клала свою дрожащую ручку на мою орангутановую лапу. Чувственность мою она только очень слегка бередила, но я все-таки решил сделать пробу; проба удалась, и Рита стала моей постоянной подругой. Такая она была добренькая, эта Рита, такая компанейская, что из чистого сострадания могла бы отдаться любому патетическому олицетворению природы — старому сломанному дереву или овдовевшему дикобразу. Когда мы познакомились (в 1950-ом году), с ней недавно развелся третий ее муж, а еще недавнее ее покинул седьмой по счету официальный любовник. Другие, неофициальные, были слишком многочисленны и мимолетны, чтобы можно было их каталогизировать. Ее брат, политикан с лицом как вымя, носивший подтяжки и крашеный от руки галстук, был мэром и душой города Грейнбол, известного своими бейсболистами, усердными читателями Библии и зерновыми дельцами. В течение последних лет он платил своей замечательной сестренке семьсот долларов в месяц под абсолютным условием, что она никогда, никогда не приедет в его замечательный городок. Она рассказывала мне, подвывая от недоумения, что почему-то — черт его знает почему — всякий новый любовник первым делом мчал ее в Грейнбол; Грейнбол приманивал роковым образом; и не успевала она оглянуться, как уже ее всасывала лунная орбита родного города, и она ехала под прожекторным освещением кругового бульвара, «вертясь», смешно говорила, она, «как проклятая бабочка в колесе». У нее оказался изящный двухместный автомобильчик и в нем-то мы ездили в Калифорнию, так как мой маститый Икар нуждался в отдыхе. Правила обыкновенно она — с прирожденной скоростью в девяносто миль в час. Милая Рита! Мы с ней разъезжали в продолжение двух туманных лет с перерывами, и невозможно вообразить другую такую славную, наивную, нежную, совершенно безмозглую Риточку! По сравнению с ней, Валерия была Шлегель, а Шарлотта — Гегель! По правде сказать, нет ровно никакой причины заниматься мне ею на полях этих мрачных мемуаров, но все-таки хочу сказать (алло, Рита — где бы ты ни была, пьяная или трезвая, Рита, алло!), что эта моя самая утешительная, самая понятливая подруга, несомненно спасла меня от смирительной рубашки. Я объяснил ей, что хочу отыскать сбежавшую возлюбленную и угробить ее кота. Рита с важным видом одобрила этот план — и предприняв, в окрестностях Сан-Гумбертино, кое-какие собственные расследования (хотя ни черта о деле не знала), сама спуталась с каким-то бандитом; мне стоило адских усилий вызволить ее — в подержанном и подшибленном виде, но вполне бодренькую. А другой раз, найдя мой священный пистолет, она предложила поиграть в «русскую рулетку»; я возразил, что нельзя, в пистолете нет барабана; мы стали за него бороться, и наконец раздался выстрел, причем пуля ушла в стену нашего номера, и оттуда забил очень тонкий и очень забавный фонтанчик горячей воды; помню, как она стонала от смеха. До странности детская вогнутость ее спины, рисовая кожа, медленные, томные, голубиные поцелуи, — все это оберегало меня от беды. Не талант художника является вторичным половым признаком, как утверждают иные шаманы и шарлатаны, а наоборот: пол лишь прислужник искусства. Один довольно смутный кутёж наш имел забавные последствия. Я только что прекратил поиски: бес либо находился в Тартаре или весело горел у меня в мозжечке (где греза и горе раздували пламя), но во всяком случае никакого не имел отношения к турниру тенниса, в Сан-Диего, где в женском разряде первый приз взяла шестнадцатилетняя Доротея Гааз, мужеподобная дылда. Как-то, во время обратной поездки на восток, в гнуснейшей гостинице (того сорта, где устраиваются коммерческие съезды и бродят, пошатываясь, ярлыками отмеченные, марципановые толстяки, называющие друг друга Джо или Джим, заключающие сделки и хлещущие виски) милая Рита и я, проснувшись за полдень, увидели, что с нами в номере находится еще один человек, молодой бледный блондин, почти альбинос, с белыми ресницами и большими прозрачными ушами. Ни Рита в ее грустной жизни, ни я в моей никогда его не встречали. Весь потный, в грязном фланелевом комбинезоне, в старых походных сапогах на шнурках, он храпел на одеяле нашей двуспальной постели по другую сторону от моей целомудренной подруги. У него не хватало одного переднего зуба, лоб оброс янтарными прыщами. Риточка облекла свою гибкую наготу в мой макинтош — первое, что попалось ей под руку; я же натянул трусики; после чего мы обследовали положение. На подносе стояло целых пять употребленных стаканов, что в смысле примет только усложняло дело. Дверь была плохо прикрыта. На полу валялись мужской свитер, да пара бесформенных военных штанов защитного цвета. Мы долго трясли их владельца; наконец несчастный очнулся. Оказалось, что он совершенно потерял память. Говоря с акцентом, который Рита определила как «чисто бруклинский», он обиженно инсинуировал, что мы (каким образом?) присвоили его (ничего не стоящую!) личность. Мы его быстрехонько одели и потом оставили в ближайшей больнице, выяснив по дороге, что какие-то уже забытые извилины и повороты привели нас в пресловутый Грейнбол. Полгода спустя, Рита написала тамошнему доктору. Тот ответил, что «Джек Гумбертсон» — как незнакомца безвкусно прозвали — все еще не вошел в сношение со своим прошлым. О, Мнемозина, сладчайшая и задорнейшая из муз! Я бы не отметил этого случая, если бы с него не начался ход мыслей, в результате коих я напечатал в ученом журнале «Кантрип», что по-шотландски значит «колдовство», этюд, озаглавленный «Мимир и Мнемозина», в котором я наметил теорию (показавшуюся оригинальной и значительной благосклонным читателям этого великолепного ежемесячника) «перцепционального времени», основанную на «чувстве кровообращения» и концепционально зависящую (очень кратко говоря) от особых свойств нашего разума, сознающего не только вещественный мир, но и собственную сущность, отчего устанавливается постоянное взаимоотношение между двумя пунктами: будущим (которое можно складировать) и прошлым (уже отправленным на склад). Одним из последствий появления этой статьи, завершившей ряд прежних моих работ, тоже не прошедших незаметно, было приглашение на один год в Кантрипский Университет, отстоявший на четыреста миль от Нью-Йорка, где мы с Ритой снимали квартирку с видом на глянцевитые тела мальчиков и девочек игравших под душами, далеко внизу, в водометной дубраве Центрального Парка. В Кантрипе я прожил, в специальных апартаментах для поэтов и философов, с октября 1951 года до июня 1952-го, между тем как Рита, которую я предпочитал не показывать, прозябала — кажется, не очень благопристойно — в пришоссейной гостинице, где я ее навещал два раза в неделю. Затем она исчезла, но менее бесчеловечно, чем ее предшественница: через месяц я нашел ее в Кантрипской тюрьме. Она держалась с большим достоинством, лишилась червеобразного отростка в тюремной больнице и поклялась мне довольно убедительно, что дивный голубой мех, который по словам некоей важной дамы, миссис Мак-Крум, она у нее украла, был на самом деле подарком, сделанным ей с большой непосредственностью несколько подвыпившим мистером Мак-Крумом. Я смог вытащить ее оттуда без того, чтобы обратиться к ее нервному брату, и вскоре после этого мы вернулись с ней в Нью-Йорк, опять на западную сторону Центрального Парка, заглянув по дороге в Брайсланд через который, впрочем, Рита и я уже проезжали в предыдущем году. Меня тогда охватило непреодолимое желание восстановить мое пребывание там с Лолитой. Утратив всякую надежду выследить беглянку и ее похитителя, я вступил в новую фазу существования: я теперь пытался ухватиться за старые декорации и спасти хотя бы гербарий прошлого: souvenir, souvenir, que me veux-tu?[119] Верлэновская осень звенела в воздухе, как бы хрустальном. В ответ на открытку с просьбой резервировать номер с двумя кроватями и ванной, профессор Гамбургер немедленно получил учтивый отказ. Все было, мол, занято. Оставалась одна подвальная комната без ванной с четырьмя кроватями, но она вряд ли бы мне подошла. Вот заголовок их почтовой бумаги: ПРИВАЛ ЗАЧАРОВАННЫХ ОХОТНИКОВ