Две луны
Часть 4 из 8 Информация о книге
– Что там за чертовщина приключилась с миссис Кадавр? – спросил дедушка. – Ты так нам и не рассказала. Я объяснила, что не успела Фиби толком поделиться со мной самыми жуткими делами, творившимися в доме у миссис Кадавр, как вернулся с работы её папа, и все сели обедать: мы с Фиби, мистер и миссис Уинтерботтом и сестра Фиби, Пруденс. Фибины родители здорово напомнили мне других моих бабушку и дедушку – Пик-фордов. Как и Пикфорды, мистер и миссис Уинтерботтом говорили вполголоса, короткими предложениями, и строго следили за своей осанкой на протяжении всего ужина. При этом они демонстрировали безупречную вежливость, произнося: «Да, Норма», «Да, Джордж», «Будь добра, Фиби, положи мне картофеля» и «Ты не желаешь добавки?» Они очень строго следили за тем, что ели. Все блюда у них на столе относились к тому, что мой папа назвал бы «гарнирами»: картофель, кабачки, салат из фасоли и загадочная запеканка – я так и не разобралась, из чего она была приготовлена. Они очень переживали из-за холестерина. Из разговоров я смогла понять, что мистер Уинтерботтом – служащий в офисе, где составляют дорожные карты. А миссис Уинтерботтом пекла, убирала, стирала и ходила в магазин. У меня сложилось странное ощущение, что миссис Уинтерботтом на самом деле вовсе не так уж нравится вся эта выпечка, и уборка, и стирка, и магазины. Я не могла бы объяснить, откуда взялось такое впечатление: просто она очень старалась, чтобы каждое произнесённое ею слово звучало как у миссис Безупречная Домохозяйка. Например, в какой-то момент миссис Уинтерботтом сказала по-светски оживлённым тоном: – На прошлой неделе я испекла столько пирогов, что и счёт им потеряла. Но когда за этим последовала неловкая пауза и никто не пожелал похвалить её пироги, она едва заметно вздохнула и снова уткнулась взглядом в тарелку. А я подумала: довольно странно печь столько пирогов, если ты так переживаешь из-за холестерина. Немного позже она сказала: – Джордж, я так и не смогла найти твои любимые мюсли, но постаралась купить почти такие же. Мистер Уинтерботтом продолжал есть как ни в чём не бывало, и снова в наступившей паузе миссис Уинтерботтом вздохнула и вернулась к своей тарелке. Я искренне обрадовалась за неё, когда она сообщила, что, поскольку у Фиби и Пруденс снова начались занятия в школе, она, пожалуй, сможет вернуться на службу. Судя по всему, когда в школе начинались занятия, она работала неполный день регистратором в «Рокки Раббер». Когда её перспективу вернуться на службу снова никто не пожелал комментировать, она в очередной раз вздохнула и стала гонять по тарелке ломтик картофелины. Несколько раз миссис Уинтерботтом обращалась к своему супругу «лапочка» или «солнышко». Это звучало так: «Лапочка, тебе положить ещё кабачков?» или «Солнышко, ты наелся?» Почему-то все эти уменьшительные прозвища показались мне неуместными. Она была одета в простую коричневую юбку и белую блузку. На ногах у неё были удобные разношенные туфли без каблука. Она не пользовалась косметикой. И даже несмотря на довольно привлекательную внешность: правильный овал лица, золотистые вьющиеся локоны – у меня сложилось впечатление, будто она нарочно старается выглядеть такой невыразительной, неспособной на что-то оригинальное. А мистер Уинтерботтом, в свою очередь, старательно играл роль Отца – именно так, с заглавной О. Он гордо сидел во главе стола, демонстрируя идеально закатанные рукава идеально белой сорочки. Он даже не снял тугой галстук в строгую красно-синюю полоску. Его лицо хранило значительную мину, его голос звучал проникновенно, а слова – очень чётко. «Да, Норма», – произносил он глубоким голосом, старательно выговаривая каждый звук. «Нет, Норма». И хотя выглядел он скорее на пятьдесят два, а не на тридцать восемь – я бы ни за что не стала привлекать к этому ни его – ни тем более Фибиного – внимания. Сестре Фиби, Пруденс, было всего семнадцать, однако она уже во всём походила на свою мать. Она чинно ела, она вежливо кивала и улыбалась в ответ на все обращённые к ней реплики. Мне это казалось диким. Они выглядели подавляюще приличными и респектабельными. После ужина Фиби проводила меня домой. Она сообщила: – Хотя по виду и не скажешь, на самом деле миссис Кадавр сильна, как бык, – тут Фиби оглянулась, как будто проверяла, не подслушивает ли нас кто-то. – Я видела, как она рубила деревья и складывала поленницу из брёвен у себя на заднем дворе. И знаешь, что я думаю? Я думаю, что, может быть, она сама убила мистера Кадавра, разрубила его на куски и закопала у себя во дворе. – Фиби! – не выдержала я. – Ну я же всего лишь делюсь с тобой своими мыслями, и всё. Вечером, перед тем как заснуть, я стала думать о миссис Кадавр, и мне захотелось поверить, что она была способна убить мужа, разрубить его на куски и похоронить у себя во дворе. А потом я стала думать о ежевике и вспомнила, как мы с мамой бродили по лесным опушкам в Бибэнксе и собирали ежевику. Мы никогда не обирали на кусте все ягоды до единой. Мама говорила, что ягоды на нижних ветках надо оставить кроликам, а на верхних – птицам. Ну а те, что на высоте нашего роста, – для людей. И лёжа в постели и вспоминая эту ежевику, я подумала ещё кое о чём. Это случилось примерно два года назад, в то утро, когда мама заспалась допоздна. Она тогда была беременна. Папа уже давно позавтракал и ушёл на ферму. А на столе он оставил два цветка, каждый в отдельном стеклянном стакане: гибискус с чёрной сердцевинкой перед моим стулом и белую петунью – перед маминым. Когда мама тем утром спустилась на кухню, она воскликнула: – Какая красота! Она наклонилась к каждому из цветков, чтобы вдохнуть аромат, и добавила: – Давай его отыщем! Мы поспешили на холм к амбару, пролезли через проволочную изгородь и пересекли поле. Отец стоял на самом дальнем краю поля, спиной к нам, и разглядывал изгородь, уперев руки в бока. Мама при виде его замедлила шаг. Я шла за ней след в след. Казалось, она нарочно крадётся, чтобы застать его врасплох, так что я тоже старалась не шуметь. Меня так и распирало от хохота. Это казалось отличной шуткой: незаметно подкрасться к папе, и я была уверена, что мама сейчас схватит его, и поцелует, и обнимет изо всех сил, и скажет, как ей нравятся цветы на кухне. Мама вообще обожала всё, что растёт и живёт в природе само по себе: действительно всё – ящериц, деревья, коров, гусениц, птиц, цветы, сверчков, жаб, муравьёв и поросят. Но не успели мы дойти каких-то два шага, как папа обернулся. Это ошеломило маму, застало её врасплох. Она застыла. – Сахарок… – начал папа. Мама открыла рот, и я мысленно поторопила её: «Ну, давай! Обними его! Скажи ему!» Но не успела мама заговорить, папа махнул рукой на изгородь и сказал: – Вот, полюбуйся! Всего за одно утро! – он имел в виду отрезок изгороди с заново натянутой проволокой. Капли пота блестели у него на лице и на руках. И только тогда я увидела, что мама плачет. И папа тоже это увидел. – Что… – начал он. – Ох, Джон, ты такой хороший, – сказала она. – Ты слишком хороший. Вы все, Хиддлы, хорошие. Мне никогда такой не стать. Я никогда не смогу даже подумать обо всех этих вещах… Папа беспомощно оглянулся на меня. – Цветы, – подсказала я. – Ох! – он попытался обнять маму своими потными руками, но она плакала и плакала, и всё получилось совсем не так, как я представляла. Вместо радости получилась печаль. На следующее утро, когда я спустилась на кухню, папа стоял у стола и смотрел на два блюдца с ежевикой. Ягоды были такие свежие, что ещё блестели от росы. Одно блюдце стояло перед его стулом, а другое перед моим. – Спасибо, – сказала я. – Нет, это не я, – ответил папа. – Это твоя мама. И тут мама вошла через переднюю дверь. Папа обнял её, и они поцеловались, и это было ужасно романтично, и я хотела было отвернуться, но мама поймала меня за руку. Она притянула меня к себе и сказала мне (хотя я думаю, что предназначалось это папе): – Видишь? Я почти такая же хорошая, как твой папа! – она при этом как-то смущённо хихикнула, и я почувствовала себя обманутой – сама не знаю почему. Удивительно, как много всего можно вспомнить, просто поев пирога с ежевикой. Глава 7 Илла-хой – А ну-ка гляньте, гляньте! – вскричал дедушка. – Граница штата Иллинойс! – он произнёс Иллинойс «Илла-хой», как мы привыкли говорить в Бибэнксе, штат Кентукки, и я ужасно затосковала по дому, услышав это «Илла-хой». – А что же случилось с Индианой? – удивилась бабушка. – Ах ты мой крыжовничек! – умилился дедушка. – А где мы по-твоему были до сих пор? Мы же три часа напролёт катились по той самой Индиане! А ты так заслушалась про Фиби, что напрочь прозевала Индиану! Помнишь Эклхарт? Мы там обедали. А Саут-Бенд? В Саут-Бенде ты попросилась в туалет. Ну ты даёшь: прозевать свой родной штат! Дорогой ты мой крыжовничек! – Он считал всё это очень забавным. И в это мгновение дорога вильнула (она действительно вильнула – и это был шок!), и по правую руку от нас распахнулась невероятная прорва воды. Она поражала своей синевой, как колокольчики на лугу за амбаром в Бибэнксе, и эта вода простиралась без конца – насколько хватало глаз. Она лежала передо мною, как будто бескрайний луг, только весь покрытый водой. – Это что, океан? – бабушка удивилась. – Мы же вроде не собирались к океану? – Крыжовничек, это озеро Мичиган, – дедушка поцеловал палец и прижал к бабушкиной щеке. – Ничего бы так не хотела, как остудить ноги в воде! – сообщила бабушка. Дедушка, недолго думая, пересёк все встречные полосы и вырулил на съезд. Вы и корову подоить не успели бы, как мы уже стояли босыми ногами в холодных водах озера Мичиган. Волны шлёпали прямо по нашей одежде, а крикливые чайки кружились над нами и орали так восторженно, как будто ждали нас всю жизнь. – Па-даб-ду-ба! – напевала бабушка, ввинчивая пятки в песок. – Па-даб-ду-ба! Вечером мы остановились переночевать в пригороде Чикаго. Из окна мотеля «Говард Джонсон» я рассматривала доступную взгляду часть Илла-хоя, и это место могло быть где угодно – хоть в семи тысячах миль отсюда, от озера. По мне всё это ничем не отличалось от северного Огайо, с его плоскими равнинами и бесконечными прямыми дорогами, и я не могла не думать о том, какой долгий путь нам ещё предстоит. С темнотой ко мне снова пришёл шёпот: спеши-спеши-спеши. Той ночью я лежала в постели и пыталась представить себе Льюистон, штат Айдахо, но воображение отказывалось создавать облик того места, где я никогда не бывала. И вместо этого я постоянно возвращалась в Бибэнкс. Когда в том апреле мама уехала в Льюистон, штат Айдахо, первым делом я подумала: «Как она могла так поступить? Как она могла нас бросить?» И хотя с каждым днём горе росло и справляться с ним было всё труднее, некоторые вещи, как это ни странно, становились проще. Когда мама была со мной, я была как зеркало. Если она была довольна, я тоже была довольна. Если она грустила, я тоже грустила. Первые несколько дней без неё я ничего не чувствовала, была как замороженная. Я просто не знала, что значит чувствовать. И я постоянно ловила себя на том, что хочу оглянуться на неё, чтобы понять, что мне нужно чувствовать. Однажды, примерно через две недели после её ухода, я стояла возле изгороди и смотрела на новорождённого телёнка, пытавшегося встать на ножки. Он путался в ногах, и спотыкался, и качал тяжёлой головой, и смотрел на меня так умильно! «Ух ты! – подумала я. – Вот сейчас я точно довольна!» И меня удивило, как я смогла понять это самостоятельно, без маминой подсказки. И впервые в тот вечер я заснула без слёз. Я сказала себе: – Саламанка Дерево Хиддл, ты можешь стать счастливой и без неё! И хотя эта мысль могла показаться некрасивой и мне было очень стыдно, она ощущалась правильной. В мотеле, когда я вспоминала всё это, ко мне пришла бабушка и села на мою кровать. Она спросила: – Ты скучаешь по папе? Хочешь ему позвонить? И хотя я скучала и ужасно хотела позвонить, я сказала: – Нет, я в порядке, правда. – Ведь если я буду звонить ему сейчас, он может подумать, что я вредничала. – Ну тогда хорошо, цыплёночек, – ответила бабушка, и, когда она наклонилась, чтобы меня поцеловать, я почувствовала запах детской присыпки, её любимой. Этот запах навевал на меня грусть, хотя я не понимала почему.