Дважды два выстрела
Часть 14 из 34 Информация о книге
Некоторое время они молчали. — Глупость какая-то, — повторил Морозов. — Нет, правда. Вот смотрю я на эту писанину, и почерк вроде шубинский, я, конечно, не так чтоб очень его помню, но вроде его рука… а в голове туман. Каким боком тут Степаныч, что за сумасшествие… Зачем ему… И связей никаких не прослеживается. Ну то есть практически никаких. По убийству священника он осуществлял оперативное сопровождение, это он еще в другом районе работал, ребята рассказывали, дело громкое было. — Ему осужденный из колонии написал, что умирает, просил обелить имя хоть после смерти. — Вот оно как? Допустим, с этого дела он начал, а остальные? Да еще вот так вот: я, дескать, их всех убил. Не понимаю… Александр Михайлович опять задумался. Надолго, минуты на две. — Ладно, отставить эмоции, давай поглядим на факты. Пусть я Степаныча знал сто лет… допустим, чужая душа — потемки. Допустим, я знал его не с той стороны. Оставим психоложество — мог, не мог. Только дилетант выбирает подозреваемых, взвешивая мотивы. Профессионал сравнивает возможности. Арина даже улыбнулась — так это напомнило когдатошние его лекции. И голос, и взгляд, и фраза эта — про дилетантов и профессионалов — были из тех давних времен, когда она только в мечтах видела себя следователем. — И вот с возможностями как раз тут… не очень. Вот тут, — он обвел «пожар в бане». — Погоди-погоди… кто ж его вел-то? Эх, старею, видать… — У Глушко оно было в производстве, — подсказала Арина. — Да, точно. Она тогда только-только на следствие пришла… Так вот, — добавил он совсем другим тоном, деловым и внятным. — По другим делам точно не скажу, смотреть надо, проверять, но вот на этот эпизод у Степаныча алиби. Не абы какое, железобетонное. В госпитале он тогда лежал… — Морозов хмыкнул и покачал головой. — Такая вот петрушка. В общем, с тем же успехом можно меня подозревать, — он помолчал, дернул плечом, поглядел зачем-то на потолок. — Или тебя. Или Пахомова. Или, к примеру, секретаршу Еву. Или дворника дядю Васю. — В госпитале? Действительно, идеальное алиби… — немного помолчав, Арина продолжила задумчиво. — В любой больнице, кроме главного входа, есть куча служебных, не считая прочих лазеек. На главном входе охрана и все такое, а на служебных… в госпитале, наверное, так же? Черная лестница, где все курят, или что-то в этом роде. Или оттуда нельзя потихоньку выйти? Александр Михайлович поглядел на нее странно: не то уважительно, не то… испуганно. Покачал головой, нахмурился: — Правильно мыслишь. Только ни потихоньку, ни как-то еще Егор тогда выйти не мог. Служебные ходы и черные лестницы в госпитале есть, конечно, но он точно не мог. Не в том смысле, что не стал бы, а… физически не мог. И опять посмотрел тем же странным взглядом. Арине даже стыдно немного стало за свои предположения. Но… Морозов ведь сам ее учил — про мотивы и возможности. Можно сколько угодно рассуждать о том, способен ли некий Вася на убийство, сколько ни рассуждай — все равно ошибешься, чужая душа — потемки. Но если некий персонаж пал от удара в левый висок, а у Васи только левая рука имеется — вот тогда точно гипотетического Васю из подозреваемых можно исключить. Или, к примеру, он в этот момент находился на телевидении, причем в прямом эфире — две сотни зрителей, софиты, операторы и так далее. Вот тогда точно — не мог. А из госпиталя выйти — невелик фокус. — Он же не просто отдыхал там, в госпитале-то. На вытяжке лежал. Гнался за злодеем, ногу сломал. А тот его еще и ранил перед этим, Егор крови много потерял, слабый был, как котенок. Да, пожалуй, это алиби не хуже прямого телеэфира. Понятно, почему Морозов так на нее смотрит. Для нее-то Шубин практически никто, тут нетрудно любые предположения выдвигать. А каково, когда речь о близком человеке? Смогла бы она, скажем, выдвигать предположения, если бы речь шла о… ну хоть бы о Федьке? И неожиданно для самой себя спросила: — Вы с ним… дружили? Морозов пожал плечами: — Да не то чтобы… Но, знаешь, двадцать лет бок о бок проработать — это еще не дружба, но… — он поморщился, как будто зуб больной задел. Арина подумала: двадцать лет вместе проработать — это, конечно, немало, но ведь — смотря с кем вместе. * * * Имя у нее было какое-то обыденное, незапоминающееся. Не то Татьяна Ивановна, не то Мария Владимировна… Надежда Петровна! Вот как ее звали. Надежда… Это звучало как издевка судьбы. Земля под ногами лежала почти желтая — глинистая, жесткая, переплетенная сеткой бурьянных корней. Могильную «коробку» делал экскаватор — на отвесных стенках виднелись следы от его зубьев, гладкие, блестящие. Мелкая крошка осыпалась по ним с тихим, едва слышным шелестом. Кладбище было дальнее. Бедное — если можно так говорить о кладбище. Но богатых здесь действительно не хоронили. Морозов, стоя поодаль, зло думал: даже в смерти каждый сверчок должен знать свой шесток. От висевшей в воздухе желтой пыли першило в горле, но бутылку с водой он доставать не стал. Почему-то казалось неприличным — удовлетворять насущные потребности рядом с… вечным? Эти похороны, на которых его и быть-то не должно, производили на него странное впечатление. Метрах в тридцати клубились еще одни, куда более многолюдные и шумные. Оттуда доносились тонкие женские возгласы, там кто-то бубнил то басовито, но тенорком — произносили прощальные речи. И автобус у них был раза в четыре внушительнее обшарпанного ПАЗика, дожидавшегося в конце разбитой аллеи, за шаткими воротцами. Темно-желтый «икарус» возвышался поодаль, как слон рядом с осликом. Должно быть, профком выделил, подумал вдруг Морозов. Какой еще профком? Но этот неизвестно откуда пришедший на ум профком был из простого, привычного мира. Как и «те» похороны. А эти… Два загорелых до коричневой смуглости могильщика — голые спины лаково блестели от пота — курили, присев на вывороченную экскаватором желтую, в лохмотьях корней, груду. Дожидались «завершающего этапа работ». Тихо дожидались, можно сказать, деликатно. Чтобы не мешать скудной группке «провожающих» — только женщины, отметил Морозов, и все как будто на одно лицо — и замершей на глинистом обрезе темной фигуре. Нежная, почти бесцветная прядь выбилась из-под черного платка, ветер поигрывал ею, взметывал, швырял туда-сюда, трепал подол длинной темной юбки — Надежда Петровна стояла недвижно, молча, точно не замечая этого. Ничего не замечая. Ни слез, ни воплей. Лицо спокойное, без всякого выражения. С таким лицом люди ждут автобуса. От «провожающих» отделилась одна, в черных брюках — остальные были в юбках, как в форме. Скользнула к Надежде Петровне, приобняла, вложила в узкую, безвольно висящую ладонь глинистый комок, повела над краем могилы. Глина ударилась о маленькую, обтянутую дешевым кумачом крышку глухо. Женщины подходили по одной — медленно, точно через силу передвигая ноги — наклонялись, роняли вниз обязательные «горсти». В одной из них, должно быть, попался камень — стук прозвучал неожиданно резко. Морозов даже вздрогнул. И замершая над краем могилы темная фигура тоже дрогнула. Не взглянув ни на людей вокруг, ни в яму под ногами, повернулась — и пошла прочь. Та, в брюках, рванулась за ней, оступилась, едва не упала, выровнялась, зашагала следом — уже осторожнее. — Ну чего, уже засыпать, что ли? — подал голос кто-то из могильщиков. Одна из «провожающих» подошла, что-то ответила, заговорила негромко. Остальные двинулись к воротам. Александр Михайлович оказался там раньше. Достаточно, чтобы увидеть, как та, в брюках, нагнала Надежду Петровну, уже миновавшую дожидавшийся их ПАЗик, приобняла, попыталась развернуть. Но та как-то моментально высвободилась — не раздраженно, а как отстраняют мешающую ветку на лесной дороге — пошла по пыльному асфальту дальше. Узкая шоссейка огибала кладбищенскую ограду. Морозов нагнал ее уже на повороте. Обнял и, бормоча что-то вполне бессмысленное вроде «нам не туда», сумел завернуть, довести до ПАЗика. Сдал сокрушенно качающим головами подругам и зашагал к оставленной за «икарусом» машине. Кажется, все решили, что он — из соседних похорон. Он посещал потом Надежду Петровну — уже в психушке. Несмотря на обстоятельства, она считалась тихой. Сидела молча, уставившись в стену пустыми, точно выцветшими глазами. Посещать ее было, конечно, совершенно бессмысленно. Зачем он приходил? Поддержать? Утешить? Будто для нее могло существовать утешение. И он постарался все забыть. Как будто ничего не было. И действительно не вспоминал. Не позволял себе вспоминать. Вот только сейчас… Ох, Степаныч, почему же ты со мной-то не поговорил? Никогда мы не были особенно близки, но поговорить-то можно было?! И совсем все по-другому было бы… А так… как говорили в смешном старом фильме — что выросло, то выросло. Но — как? Почему? И теперь именно Вершиной вздумалось эту загадку разгадывать. Морозов никогда не думал об Арине как о лучшей своей студентке. Он вообще не делил студентов на лучших и худших. Но выделять — выделял. Точнее, она сама выделялась. По ней, едва ли не единственной, было отчетливо видно — будущий следователь. Наблюдательная, беспристрастная, не желающая ничего брать на веру. Вон как она про госпиталь рассуждать начала — и не постеснялась, не заколебалась. Не подумала, как подумал бы чуть не каждый — как можно бросать подозрение на хорошо знакомого человека. Нет, она не отбрасывала того, что именуется психологическими соображениями — но лишь в общем ряду, как один из аргументов «за и против». И самыми весомыми в этом ряду были, разумеется, чисто физические возможности что-то совершить. Хотя — он-то знал — всякое бывает. И чисто технические улики могут вести совсем не к истине. Честное слово, он бы и рад был ей помочь. Но он… не может. Та страница перевернута. Нельзя вспоминать. Все в прошлом. Или… не все? * * * В скверике возле старого здания юрфака пламенела рябина. Жарко, багряно, ярко — как после дождя, которого не было уже с неделю. Солнца, впрочем, тоже не было, мелькнет ненадолго — и снова сплошная серая пелена. Зато сухо. Повезло с нынешней осенью. Подтянув повыше намотанный поверх куртки шарф, Арина присела на лавочку возле рябинового «костра», полюбовалась и прикрыла глаза, вспоминая. Александр Михайлович, вопреки всегдашней своей невозмутимости, все время разговора непрерывно хмурился, качал головой и думал, казалось, о чем-то своем. Очень напряженно думал. Может, он нездоров? Тогда понятно, что ему не до вопросов бывшей студентки. Пусть и одной из самых любимых. Или это Арине хотелось думать, что она у Морозова — одна из любимых? Смерть старого друга — ну или хотя бы старого товарища по работе — это, разумеется, удар. Тем более такая… внезапная. Но Халыча, похоже, потряс не столько сам факт самоубийства Шубина, сколько предсмертное «признание». Тоже, конечно, можно понять. Будешь тут потрясен, если человек, с которым ты два десятка лет проработал плечом к плечу, оказывается, совсем не тот, кем ты его считал. И неважно, правдиво ли «признание» или от первого до последнего слова взято «с потолка», важно, что ты этого никак не ожидал. Особенно если учесть, что «с потолка» — куда как вероятнее. Да, да, да, информацию по шубинскому алиби на момент пожара в бане надо проверять. Но скорее всего, Морозов вспомнил точно. И ведь это, по сути, единственный эпизод из всего списка, где участие Шубина могло иметь место — хотя бы теоретически. А тут, видите ли, алиби. И все-таки Арина была почти уверена: при желании Морозов мог бы поведать ей гораздо, гораздо больше. Но — не стал. Неприятно вспоминать? Не хотел чернить память покойного друга? Э-эх… Лучше б вместо этого к Плюшкину отправилась. Конечно, вскрытие — штука малоприятная, но пользы точно больше было бы. Может, сейчас поехать? Судмедэксперт оказался легок на помине — телефон в Аринином кармане голосом мультипликационного Карлсона промурлыкал: «А мы тут плюшками балуемся!». — Что ж ты, душенька моя, на вскрытие-то не пришла? Я по тебе скучаю, — промурлыкал Плюшкин не хуже Карлсона. — Ну простите, Семен Семеныч, — улыбнулась Арина. — Я собиралась, но как-то все закрутилось. — Собиралась она, — ворчливо забулькала трубка. — Не любишь ты старого Плюшкина, грех это. Значит, так, — продолжил он уже вполне деловым тоном. — Неожиданностей, в общем, никаких. Пулечку я извлек, даже баллистикам отправил, ты уж там официально-то не забудь все оформить. И вот что я тебе сам скажу, душенька моя, — ворковал в трубке судмедэксперт. — Плюнь в глаза тому, кто будет тебя уверять, что Степаныч спился. Печень, поджелудочная — все в норме. Возраст наложил свои отпечатки, конечно, плюс десятилетия оперской службы, которые никакому организму не полезны, сердце и сосуды похуже, чем прочее нутро, но в целом все в норме, все в пределах допустимого. И мозг, кстати. Ну… то, что от него после выстрела осталось, пулька-то порикошетила в черепе. — Может, у него старческий склероз — или как это правильно называть? — уже начал развиваться? — В смысле дегенеративных изменений мозга? Арина свет Марковна, ты же сама его предсмертную записку видела. Распад почерка — один из первых признаков любых маразмов. Так что вряд ли. В общем и целом, организм в очень приличном состоянии для своего возраста и анамнеза. Лимфоузлы несколько увеличены, но, может, он грипповал недавно. Или, к примеру, зубы застудил, десны у него не сказать чтоб в идеальном состоянии были. Хотя зубы на удивление хороши, пять пломб, одна коронка, все давние. — Лимфоузлы и десны? Семен Семеныч, а не может быть… — она замялась. — Ты про СПИД, что ли? Ну да, две главных страшилки — либо онкология, либо СПИД. Проверить я попросил, конечно, ты, кстати, распоряжение напиши, но сомневаюсь, чтобы что-нибудь нашли. Сама посуди, откуда бы там СПИДу взяться? Беспорядочными связями и прочими рискованными практиками не баловался, медицинским вмешательствам в последние годы не подвергался, татуировок не делал. Где бы ему было заразиться? — Да я на всякий случай спросила. — Спросила-то правильно, чего тут смущаться. Тяжелые болячки — основательный мотив для самоубийства. Но не похоже. Что же до внешних обстоятельств, то все, что я тебе на месте сказал, все подтверждаю. Под ногтями чисто. Следов борьбы, побоев или связывания на теле нет. Ни ссадин, ни кровоподтеков, ничего. В том числе и там, где ты просила особо посмотреть, на правом запястье, где манжета рукавная помята была. Ни царапин, ни гематом, кожа чистая. Ну кроме того что на этой ладони следы продуктов сгорания. Меньше, чем я ожидал, но есть. То есть пистолет стрелявший эта ладошка держала. Кстати, а вот возле входного отверстия кожа почти чистая, поясок окопчения не выражен, штанцмарка отсутствует… эй, ты чего там, в ступоре? Судебную медицину прогуливала, а теперь думаешь, что злой Плюшкин с тобой по-китайски разговаривает? — Нет, Семен Семенович, я поняла. Ну более-менее. Вы сказали, что пистолет к голове не прижимали, стреляли с некоторой дистанции, скажем, больше десяти сантиметров. — Умничка, — похвалил Плюшкин. — Копоть возле входного практически в следовых количествах. На ладошке шубинской ее и то больше осталось, хотя тоже не густо. Если тебе интересно… Похоже, Плюшкин все-таки обиделся, что она вскрытие «прогуляла». И ведь не стал дожидаться, сам позвонил. Арина подпустила в голос признательности: — Интересно, Семен Семеныч! Только непонятно, — вздохнула она. — Что все это значит? — Не знаю, душенька моя, — промурлыкали в трубке уже более дружелюбно. — Я судебный медик, а не гадалка. Ты следователь, ты и думай. Приходи, чайку попьем, может, я тебя на мысли какие вдохновлю. — Спасибо, Семен Семеныч! Сперва сама подумаю, после и к вам зайду… — А то забегай прямо сейчас, я как раз дежурю. У нас пока тихо, все покойнички по местам лежат, полуночи ждут. Знаешь, как тут в полночь интересно бывает? Шорохи всякие, огоньки блуждающие, души неупокоенные по коридорам скользят… — Да ну вас! — рассмеялась Арина. — Пугаете, да? А мне еще в комитет, пока домой соберусь, стемнеет, и фонарь дворовый, скорее всего, так и не починили. И неупокоенные души тоже шляются, только живые еще. — Ладно, беги, — дозволил явно повеселевший Плюшкин.