Дон Кихот
Часть 29 из 105 Информация о книге
– Не теряйте напрасно времени, сударыня, предлагая свои услуги этой женщине; ей не свойственна признательность за сделанное для нее добро, и не пробуйте добиться от ней какого-нибудь ответа, если не хотите услыхать из ее уст какой-нибудь лжи. – Никогда я не, говорила лжи, – горячо воскликнула та, которая до сих пор была, как убитая, – напротив, я была слишком смиренна, слишком чужда всякой хитрости, и потому-то я так жестоко и несчастна теперь; и если для этого требуется свидетель, то я беру свидетелем вас самих – вас, которого моя чистая любовь к истине сделала лжецом и обманщиком. Находясь близко от говорившей и отделенный от нее только дверью комнаты, в которой спал Дон-Кихот, Карденио ясно слышал весь этот разговор. – Боже мой! – раздирающим душу голосом воскликнул он тотчас же, – что я слышу? чей голос донисся до моих ушей? Изумленная и испуганная дама обернула голову на этот крик и, не видя никого, встала и хотела войти в соседнюю комнату; но ее спутник, следивший за всеми ее движениями, остановил ее и не давал ей сделать ни шагу более. В волнении она уронила маску из тафты, скрывавшую ее лицо, и открыла свой небесный образ чудной красоты, которому бледность и глаза, безостановочно перебегавшие с предмета на предмет, придавали несколько дикий вид. У ней был беспокойный и испуганный, как у сумасшедшей, взгляд, и эти признаки безумия возбудили сожаление в душе Доротеи и всех присутствовавших, хотя они и не знали причины его. Всадник крепко держал ее обеими руками за плечи и, стараясь ее удержать, не мог поддерживать своей маски, которая развязалась и, наконец, упала. Тогда, подняв глаза, Доротея, державшая даму в своих руках, увидала, что господин, тоже обнявший даму, был ее супруг дон-Фернандо. Узнав его, она от глубины сердца горько вздохнула и, лишившись чувств, упала навзничь; если бы цирюльник не случился около нее и не подхватил ее на руки, она грохнулась бы на пол. Прибежавший сейчас же священник раскрыл ее лицо, чтобы спрыснуть его водою, и дон-Фернанд, – державший даму господин был он, – узнал ее и помертвел при виде ее. Он, однако, продолжал удерживать Люсинду (женщина, старавшаяся освободиться из его рук, была она), которая узнала Карденио по крику в то же время, как он узнал ее. Карденио услыхал также стон Доротеи, когда она упала в обморок, и, подумав, что это простонала Люсинда, вне себя бросился из комнаты. Первым, кого он увидел, был дон-Фернанд, державший Люсинду в своих руках. Дон-Фернанд тоже немедленно узнал Карденио, и все четверо стояли немыми от изумления, будучи не в силах понять случившегося с ними. Все молчали и глядели друг на друга: Доротея устремила глаза на дон-Фернанда, дон-Фернанд – на Карденио, Карденио – на Люсинду и Люсинда – на Карденио. Первой нарушила молчанье Люсинда, обратившись к дон-Фернанду с следующими словами: – Пустите меня, господин дон-Фернанд, во имя всего, чем вы обязаны самому себе, если ничто другое: не в силах убедить вас. Дайте мне возвратиться к дубу, которому я служу плющом, к тому, с которым не могли меня разлучить ни ваша настойчивость, ни угрозы, ни обещания, ни подарки. Посмотрите, какими необыкновенными и неизвестными путями привело меня небо к моему истинному супругу. Вы из тысячи мучительных опытов знаете уже теперь, что только могущество смерти в состоянии изгладить его из моей памяти. Пусть же такое очевидное разрушение ваших несбыточных надежд заставит вас изменить вашу любовь в презрение, вашу благосклонность – в ненависть. Возьмите у меня жизнь, если я отдам свой последний вздох в глазах моего милого супруга, то я сочту свою смерть счастливой. Может быть, в ней он увидит доказательство той преданности, которую я к нему сохранила до последнего дыхания моей жизни. Доротея, придя в сознание, услыхала между тем слова Люсинды, по смыслу которых она догадалась, кто была она. Видя, что дон-Фернанд не выпускал из своих рук Люсинды и ничего не отвечал на ее трогательные просьбы, Доротея сделала усилие, встала, бросилась на колени у ног своего соблазнителя и, проливая ручьем слезы из своих прекрасных глаз, оказала прерывающимся голосом: – Если лучи солнца, которое ты держишь в своих руках омраченных, не лишает твоих глаз света, то ты узнаешь, что склонившая колени у твоих ног есть несчастная, по твоей милости, и печальная Доротея, да, это я, та покорная крестьянка, которую ты по своей доброте или ради своего удовольствия возвысил до чести называться твоею; я та юная девушка, которая в невинности вела мирную и счастливую жизнь до той поры, пока, повинуясь голосу твоих настойчивых ухаживаний, твоих таких искренних, по-видимому, любовных речей, она не растворила двери скромности и не вручила тебе ключей от своей свободы; я – отвергнутая тобою, потому что ты заставил меня находиться в том месте, в котором ты меня находишь, и видеть тебя в том положении, в котором я тебя вижу. Но прежде всего я не хочу, чтобы ты подумал, будто бы я пришла сюда по следам моего бесчестия, тогда как, на самом деле, меня привели сюда мое горе и сожаление о том, что я позабыта тобою. Ты хотел, чтобы я была твоею, и ты так этого хотел, что, невозможно уже для тебя перестать быть моим, как бы сильно ни было твое желание. Подумай, мой господин, что моя чрезмерная любовь к тебе может вполне заменить красоту и благородство, ради которых ты меня покидаешь. Ты не можешь принадлежать прекрасной Люсинде, потому что ты – мой, и она не может принадлежать тебе, потому что она принадлежит Карденио. Обрати внимание на то, что тебе легче заставить себя любить ту, которая тебя обожает, чем заставить ненавидящую тебя любить тебя. Ты похитил мою невинность, и восторжествовал над моим целомудрием; мой род был тебе известен, и ты знаешь, на каких условиях я уступила твоим клятвам; для тебя не существует никакого исхода, никакого средства сослаться на ошибку и объявлять себя обманувшимся. Если это так, и если ты настолько же христианин, насколько дворянин, то к чему ты ищешь разные уловки, чтобы избежать возможности сделать меня счастливою под конец, какою ты сделал меня вначале? Если ты не хочешь сделать меня своей истинной и законной женой, какой я себя признаю, то сделай меня, по крайней мере, своею рабою; я буду считать себя счастливой и вознагражденной уже тем, что буду в твоей власти. Не допусти, покидая меня, чтобы моя честь погибла от злых клевет; не будь причиною грустной старости моих родителей, ибо не того они достойны за свою верную службу, которую они, как добрые вассалы, несли у твоих родителей. Если тебе кажется, что ты унизишь свою кровь, смешав ее с моею, то подумай, что немного существует на свете благородных фамилий, которые бы не вступали на эту дорогу, и что благородное происхождение женщин не в состоянии возвысить знатный род. Кроме того, благородство состоит в добродетели; и если последней не найдется у тебя, чтобы возвратить мне ту, что мне принадлежит, то я буду благороднее тебя. Наконец, мне остается еще сказать тебе, что волей-неволей я твоя супруга. Ручательством тому служат для меня твои слова, которые же могут быть лживы, если ты еще хвалишься тем, за что ты меня презираешь, подписка, данная мне тобою, небо, призванное тобою в свидетели своих обещаний; даже если бы этих доказательств у меня и не было, то твоя собственная совесть среди твоих греховных наслаждений возвысит свой тайный голос, возьмет под свою защиту провозглашенную мною истину и смутит твои самые сладкие радости. Эти и многие другие слова плачущая Доротея произнесла так трогательно, проливая такие обильные слезы, что у всех присутствовавших, даже у всадников из свиты дон-Фернанда, выступили слезы на глаза. Дон-Фернанд слушал ее, не произнося ни слова в ответ до тех пор, пока ее голос не был заглушен вздохами и рыданиями. Тогда ему нужно было иметь сердце из бронзы, чтобы не тронуться знаками такого глубокого горя. Люсинда тоже смотрела на нее, так же сильно тронутая ее печалью, как и удивленная ее умом и красотой. Она хотела подойти к ней и сказать несколько слов утешения, но руки дон-Фернанда все еще удерживали ее. Между тем смущенный и растроганный дон-Фернанд, молча устремив некоторое время свои взоры на Доротею, наконец, раскрыл свои руки и, выпустив Люсинду на волю, воскликнул: – Ты победила, очаровательная Дородея, ты победила! У кого хватило бы духа устоять против стольких истин, соединенных вместе? Еще плохо оправившаяся от своего изнеможения Люсинда, оказавшись на свободе, снова лишилась сил и упала бы, если бы около нее не было Карденио, который стоял сзади дон-Фернанда, чтобы не быть узнанным им. Отбросив всякий страх и позабыв обо всем на свете, он бросился, чтобы поддержать Люсинду и, приняв ее в свои объятия, произнес: – Если милосердное небо желает, чтобы ты снова нашла спокойствие, прекрасная постоянная и верная дама, то нигде ты не найдешь такого надежного и невозмутимого, как в этих объятиях, принимающих тебя ныне и принимавших тебя в иные времена, когда судьба позволила мне считать тебя своею. При этих словах Люсинда обратила свои глаза на Карденио; она начала узнавать его по его голосу, по его виду же она окончательно убедилась, что это он. Вне себя и пренебрегая всякими условными приличиями, она обвила своими руками шеи Карденио и, прильнув своим лицом к его, воскликнула: – Это вы, мой повелитель, о! да, это вы, истинный господин этой рабы, которая принадлежит вам, несмотря на сопротивление судьбы, несмотря на угрозы, сделанные моей жизни, связанной с вашею. Это было странным зрелищем для дон-Фернанда и для всех присутствовавших, изумленных таким новым событием. Доротея заметила, что дон-Фернанд изменился в лице и, схватившись за рукоятку меча, по-видимому, хотел отмстить Карденио. Тогда с быстротою молнии она бросилась к его ногам, покрыла их поцелуями и слезами и, крепко сжав их, так что он не мог двигаться, проговорила: – Что хочешь ты сделать при этой неожиданной встрече, о мое единственное прибежище? У твоих ног твоя супруга, а та, которую ты хочешь иметь своею супругою, в объятиях своего мужа. Посмотри, возможно ли для тебя переделать то, что сделало небо? Не лучше ли для тебя согласиться возвысить и сделать равной себе ту, которая, вопреки стольким препятствиям, подкрепляемая своим постоянством, устремляет свои глаза в твои и орошает слезами любви лицо своего истинного супруга? Заклинаю тебя именем того, что есть Бог, именем того, что есть ты сам, пусть это зрелище, выводящее тебя из заблуждения, не возбуждает твоего гнева; напротив, пусть оно успокоит его, чтобы ты оставил этих двух любовников в мире наслаждаться своим счастьем все время, пока будет угодно небу. Ты обнаружишь тем величие твоего благородного сердца, и свет увидит, что разум имеет власти над тобою больше, чем страсти. Пока Доротея говорила это, Карденио, продолжая крепко сжимать Люсинду в своих объятиях, не спускал все время своих глаз с дон-Фернанда, твердо решившись, в случае какого-либо угрожающего движения, насколько хватит сил, защищаться против него и против всех, кто пожелает напасть, хотя бы это стоило ему жизни. Но в эту минуту, подоспели с одной стороны друзья дон-Фернанда, с другой – священник и цирюльник, бывшие так же, как и добрый Санчо Панса, в числе присутствовавших при этой сцене: все окружили дон-Фернанда и умоляли его сжалиться над слезами Доротеи, и не дать ей обмануться в ее справедливых надеждах, если она говорила правду, как они были в том убеждены. – Подумайте, господин, о том, – добавил священник, – что не случай, как может показаться сначала, но особая воля Провидения собрала вас в таком месте, где каждый из нас менее всего ожидал этого. Подумайте о том, что только смерть может разлучить Люсинду и Карденио, и что, разлученные острием меча, они, умирая вместе, с радостью примут и самую смерть. Верх благоразумия в безнадежных, непоправимых случаях это – побеждать самого себя и обнаруживать великодушное сердце. Предоставьте же добровольно этим двум супругам наслаждаться счастьем, которое им уже посылает небо. Кроме того, обратите ваши взоры на красоту Доротеи; много ли видали вы женщин, которые могли бы, не говорю, превзойти ее в прелестях, но только сравняться с всю. К ее красоте присоединяются ее трогательная покорность и необыкновенная любовь, питаемая ею к вам. Наконец, подумайте о том в особенности, что если вы с гордостью считаете себя дворянином и христианином, то вы не можете поступить иначе, как только сдержать данное вами слово. Этим вы умилостивите Бога и удовлетворите разумных людей, которые очень хорошо знают, что красота, сопровождаемая добродетелью, обладает преимуществом уметь возвышаться до уровня всякого благородства, не унижая того, кто возвышает ее до своего величия, и что уступать силе страсти, не греша ни чем для ее удовлетворения, не представляет никакого порока. К этим увещаниям каждый присоединил свой довод, так что благородное сердце дон-Фернанда, в котором все-таки текла знатная кровь, успокоилось, смягчилось и было побеждено могуществом истины. Чтобы показать, что он сдался и уступает благим советам, он наклонился, обнял Доротею и сказал ей: – Встаньте, сударыня, с моей стороны несправедливо позволять стоять на коленях у ног моих той, которую и ношу в моей душе; и если я ничем не доказал сказанного мною, то это произошло, может быть, по особой воле неба, желавшего, чтобы я, видя, с каким постоянством вы меня любите, научился ценить вас так, как вы того достойно. Я прошу вас об одном: не упрекайте меня в бегстве и забвении, жертвою которых были вы, потому что та же сила, которая принудила меня сделать вас своею, впоследствии побудила меня стараться больше не принадлежать вам, если вы в том сомневаетесь, то обратите ваши взоры и посмотрите в глаза теперь счастливой Люсинды; в них вы найдете извинение всех моих проступков. Так как она нашла то, чего она желала, а я – то, что мне принадлежит, то пусть она живет спокойной и довольной долгие годы со своим Карденио; я же на коленях буду молить небо позволит мне так же жить с моей Доротеей. С этими словами, он снова сжал ее в своих объятиях и с такой нежностью прижался своим лицом к ее лицу, что ему стояло больших усилий не дать слезам выступить на глаза и тоже засвидетельствовать его любовь и раскаяние. Люсинда и Карденио, а также и все присутствовавшие, не сдерживали своих слез, и все так искренно плакали, одни от собственной, другие от чужой радости, что можно было бы подумать, что всех их поразило какое-нибудь важное и неожиданное происшествие. Сам Санчо разливался в слезах; впрочем, как он потом признался, он плакал только о том, что Доротея оказалась не королевой Микомиконой, которой он ее считал и от которой ждал стольких милостей. Удивление, радость и слезы продолжались некоторое время. Наконец, Люсинда и Карденио бросились на колени перед дон-Фернандом, и в таких трогательных выражениях благодарили его за оказанную им милость, что дон-Фернанд не нашелся ничего ответить и только, заставив их встать, обнял их с живейшими знаками приветливости и любви. Затем он попросил Доротею рассказать ему, как зашла она так далеко от своей родной страны. Доротея вкратце и с изяществом рассказала ему все, что она прежде рассказала Карденио, и дон-Фернанд, а также и его спутники были так восхищены ее рассказом, что готовы были слушать ее еще и еще, – так мило рассказывала очаровательная поселянка о своих несчастиях. Когда она окончила, дон-Фернанд в свою очередь рассказал, что произошло с ним в городе после того, как он нашел на груди Люсинды записку, в которой она объявляла, что она – жена Карденио и потому не может быть женою дон-Фернанда. – Я хотел ее убить, – сказал он, – и убил бы, если бы меня не удержали ее родственники; со стыдом и яростью в душе покинул я тогда ее дом с намерением жестоко отомстить за себя. На другой день я узнал, что Люсинда бежала из родительского дома, и никто не знает, куда она отправилась. Наконец, через несколько месяцев я узнал, что она укрылась в одном монастыре, где обнаруживает желание остаться всю свою жизнь, если ей нельзя провести ее вместе с Карденио. Узнав это, я выбрал себе в спутники этих трех господ и отправился к монастырю, служившему ей убежищем. Не желая предварительно с нею разговаривать из боязни, чтобы, узнав о моем появлении, не усилили стражи в монастыре, я подождал дня, когда монастырская приемная была открыта, тогда, оставив двух своих товарищей у ворот, и с третьим вошел в дом, чтобы отыскать Люсинду. Мы нашли ее разговаривающей в коридоре с монахиней и, не дав ей времени позвать к себе на помощь, привели в первую деревню, где мы могли бы найти все необходимое для ее увоза. Сделать все это было для нас легко, так как монастырь стоит уединенно вдали от жилищ. Увидав себя в моей власти, Люсинда сначала лишилась сознания; потом, очнувшись от обморока, она только и делала: что проливала слезы и вздыхала, не произнося ни слова. Так, в молчании и слезах, прибыли мы на этот постоялый двор, ставший для меня вторым небом, где оканчиваются и забываются все земные бедствия. ГЛАВА XXXVII В которой продолжается история славной принцессы Микомиконы с другими занимательными приключениями Не без боли в душе слушал Санчо все эти разговоры, так как он видел, что с тех пор, как очаровательная принцесса Микомикона превратилась в Доротею, а великан Пантахиландо – в дон-Фернанда, все его надежды на знатность разлетелись, как дым; а господин его в это время покоился блаженным сном, не подозревая происшедшего. Доротея никак не могла уверить себя, что ее счастье – не сон; Карденио приходила на ум та же мысль, которую разделяла и Люсинда. Дон-Фернанд, с своей стороны, воссылал благодарения небу за ту милость, которую оно явило, выведя его из запутанного лабиринта, где его честь и благополучие подвергались такой большой опасности. Наконец, все находившиеся на постоялом дворе принимали участие в общей радости при виде счастливой развязки стольких запутанных и, по-видимому, безнадежных приключений. Священник, как разумный человек, изобразил в своей речи это чудесное сцепление обстоятельств и каждого поздравил с полученною им долею в общем счастье. Но более всего радовалась хозяйка, когда священник и Карденио обещали с лихвою заплатить за все убытки, причиненные ей Дон-Кихотом. Как сказано, один только Санчо сокрушался сердцем; только он один был грустен и безутешен. С вытянувшимся на локоть длины лицом, вошел он к своему господину, только что проснувшемуся в это время и сказал ему: – Ваша милость, господин Печальный образ, можете спать спокойно, сколько вам угодно и не заботиться о том, как убить великана и возвратить принцессе ее государство; потому что все уже сделано и покончено. – Я и так это знаю, – ответил Дон-Кихот, – потому что я дал великану отчаяннейшую и страшнейшую битву, какой мне, может быть, никогда не приходилось испытывать во все дни моей жизни; один взмах меча – и голова его отлетела в сторону, и кровь полилась в таком обилии, что текла по земле ручьями, точно вода. – Точно вино, лучше бы вам сказать, – возразил Санчо, – потому что пусть будет известно вашей милости, если вам это еще неизвестно, что убитый великан оказался разрезанным мехом, пролитая кровь – тридцатью пинтами красного вина, которое было у него в брюхе, а отсеченная голова – злой судьбой, родившей меня на свет, и вся эта история пусть идет теперь ко всем чертям! – Что ты говоришь, сумасшедший? – воскликнул Дон-Кихот, – или ты лишился рассудка? – Встаньте, господин, – ответил Санчо, – вы тогда увидите, что вы сделали миленькое дельце, за которое вам придется заплатить. Вы увидите потом, что королева Микомикона превратилась в простую даму по имени Доротея, и много еще других приключений, которые вас немало удивят, если только вы что-нибудь понимаете. – Ничто не удивит меня, – сказал Дон-Кихот, – если у тебя хорошая память, то ты помнишь, что прошлый раз, когда мы останавливались здесь на ночлег, я говорил тебе, что все происходившее здесь было делом волшебства и очарования. Не будет ничего удивительного, если так же случится и на этот раз. – Я бы поверил этому, – ответил Санчо, – если бы мое качанье было в том же роде; но, ей Богу, оно было самое настоящее и самое истинное. Я своими обоими глазами видел, как хозяин, тот самый, который сию минуту находится там, держал за один угол одеяла, изо всех сил подбрасывал меня к небесам и во всю мочь хохотал надо мною. Как ни прост и ни грешен я, а все-таки я думаю, что, где можно узнавать людей, там очарованья не больше, чем в моей руке, а только одни тумаки да синяки на память. – Ну хорошо, дитя мое, – сказал Дон-Кихот, – Бог позаботится об излечении их; а теперь дай мне одеться и пойти посмотреть на эти приключения и превращения, о которых ты говорил. Санчо стал подавать ему платье и, пока он помогал ему одеваться, священник рассказал дон-Фернанду и его спутникам о безумии Дон-Кихота, а также и о хитрости, употребленной ими для того, чтобы стащить его с утеса Бедного, на который он был приведен воображаемой суровостью своей дамы. Он рассказал им также почти обо всех приключениях, которые он узнал от Санчо и которые сильно изумляли и забавляли слушателей, полагавших, как и все, что это самый странный род сумасшествия, какой только может поразить расстроенный мозг. Священник добавил, что, так как счастливое превращение принцессы не позволяет исполнить до конца их план, то нужно придумать какую-нибудь новую уловку, чтобы привести Дон-Кихота домой. Карденио предложил продолжать начатую комедию, в которой роль Доротеи с удобством могла бы исполнять Люсинда. – Нет, нет, – воскликнул дон-Фернанд, – так не будет; я хочу, чтобы Доротея продолжала играть свою роль, и если дом этого доброго гидальго не особенно далеко отсюда, но я с радостью буду способствовать его исцелению. – Отсюда не будет и двух дней езды, – сказал священник. – Даже если бы было больше, – возразил дон-Фернанд, – я поехал бы, чтобы сделать доброе дело. В эту минуту появился Дон-Кихот в полном вооружении, с шлемом Мамбрина, хотя и совершенно изогнутым, на голове, со щитом, надетым на руку, и с пикой сторожа в другой руке. Это странное явление повергло в изумление дон-Фернанда и всех вновь прибывших. Они с удивлением смотрели на это сухое и желтое лицо, чуть не в полмили длиною, на этот сбор разрозненных частей вооружения, на эту спокойную и гордую осанку и, молча, ждали, что он им скажет. Устремив глаза на Доротею, Дон-Кихот с важным видом и медленным голосом обратился к ней с следующими словами: – Я сейчас узнал, прекрасная и благородная дама, что ваше величие унижено, что ваше существо – уничтожено, ибо из королевы и высокой дамы, какой вы были, вы обратились в простую девицу. Если так произошло по повелению короля-волшебника, вашего отца, опасавшегося, что я не сумею оказать вам нужной помощи, то я говорю, что он обладал недостаточными познаниями в рыцарских историях; потому что если бы он читал и перечитывал их с таким же вниманием и так же часто, как я старался их читать и перечитывал, то он на каждом шагу видел бы, как рыцари даже менее известные, чем я, оканчивали более трудные предприятия. В самом деле, не велика важность убить какого-нибудь маленького великана, как бы заносчив он ни был; немного часов тому назад я был лицом к лицу с ним и… Я не хочу больше нечего говорить, чтобы не сказали, будто бы я солгал, но время, раскрывающее все дела, подтвердит мои слова, когда мы менее всего будет думать об этом. – Это вы с двумя мехами, а не с великаном были лицом к лицу, – воскликнул хозяин, но дон-Фернанд велел сейчас же ему замолчать и не прерывать речи Дон-Кихота. – Итак, я говорю, – продолжал последний, – высокая низложенная дама, что если ваш отец на этом основании совершил превращение вашей особы, то вы должны не давать ему никакой веры, так как нет опасности на земле, через которую бы этот меч не проложил дороги, и этот меч, положив к вашим ногам голову вашего врага, в то же время вновь возложит корону на вашу голову. Больше Дон-Кихот не сказал ничего и ожидал ответа принцессы. Доротея, зная, что дон-Фернанд решил продолжать хитрость, пока Дон-Кихот не будет приведен к себе домой, с большою ловкостью и не меньшею важностью ответила ему: – Кто бы ни был тот, кто сказал вам, мужественный рыцарь Печального образа, будто бы я изменилась, – он сказал вам неправду; ибо, чем я была вчера, тем я остаюсь и сегодня. Правда, некоторая перемена произошла со мной, благодаря кое-каким радостным событиям, наградившим меня всем счастьем, какого только я могла желать; но во всяком случае я не перестала быть тем, чем была прежде, я не покинула моей первоначальной мысли прибегнуть к мужеству вашей непобедимой руки. Итак, мой господин, будьте добры восстановить честь моего родного отца и с этих пор считайте его за человека умного и здравомыслящего, так как он, с помощью своей науки, нашел легкое и верное средство помочь мне в моих несчастиях; поистине скажу вам, господин, что, не встреться я с вами, никогда бы я не узнала того счастья, которое я испытываю теперь. Я говорю совершенную истину, и в свидетели моих слов беру большинство присутствующих здесь господ. Нам остается только завтра утром отправиться в путь, потому что сегодня наш путь был бы короток, а счастливый исход предприятия я предоставляю Богу и мужеству вашего благородного сердца. Находчивая Доротея умолкла, и Дон-Кихот, с разгневанным лицом обратившись к Санчо, сказал ему: – Ну, голубчик Санчо, теперь я могу уверить вас, что вы величайший бездельник во всей Испании. Скажи мне, плут и бродяга, не говорил ли ты мне, что эта принцесса обратились в простую девицу, по имени Доротея, и что голова, которую я отрубил просто-напросто несчастная судьба, родившая тебя на свет и сотню других нелепостей, приведших меня в ужаснейшее смущение, которое я когда-либо испытывал в жизни. Клянусь Богом… (и он поднял глаза к небу, скрежеща зубами). Не знаю, что мешает мне проучить тебя за это так, чтобы память о наказании навсегда осталась в твоей башке в поучение всем оруженосцам-лжецам, которые когда-либо будут состоять на службе у странствующих рыцарей. – Успокойтесь, ваша милость, успокойтесь, мой дорогой господин, – ответил Санчо, – может быть, я и в самом деле ошибся относительно превращения принцессы Микомиконы, но что касается до головы великана или, собственно говоря, обезглавленных мехов и того, что кровь оказалась красным вином, то, ей-богу! я не ошибаюсь, потому что козлиная кожа и сейчас валяется у изголовья вашей постели, изрезанная на части, а в комнате целое озеро вина, не верите, так вы сами увидите, когда дело дойдет до расплаты, то есть когда его милость, господин хозяин потребует платежа за убытки. Впрочем, я от глубины души радуюсь тому, что госпожа королева так и осталась королевою, потому что и у меня есть свой пай в ее выгодах, как у каждого участника общества. – Ну, Санчо, – возразил Дон-Кихот, – скажу тебе только, что ты дурак; прости меня, и бросим об этом говорить. – И отлично, – воскликнул дон-Фернанд, – оставимте этот вопрос, и так как госпожа принцесса хочет отправиться в путь только завтра, потому что сегодня слишком поздно, то исполним ее повеление. Мы можем провести ночь в приятном разговоре до самого рассвета. А потом мы все будем провожать господина Дон-Кихота, потому что мы все хотим быть свидетелями неслыханных подвигов, которые совершит его мужество в течение этого великого предприятия, взятого им на себя. – Я буду вас сопровождать и буду вам служить, – ответил Дон-Кихот, – я весьма признателен вам за оказываемую мне милость и чувствую себя обязанным пред вами за доброе мнение обо мне, которое я постараюсь не обмануть, хотя бы мне это стоило жизни и даже больше того, если что-либо большее возможно. Дон-Кихот и дон-Фернанд продолжали обмениваться любезностями и предложениями услуг, когда они были прерваны прибытием путешественника, внезапно появившегося на постоялом дворе. При виде его все замолчали. Его костюм обличал в нем христианина, недавно возвратившегося из страны мавров. На нем была надета короткая куртка из синего сукна, с полурукавами, но без воротника, штаны и шапочка из той же материи, на ногах у него были желтые полусапоги, а в боку висел мавританский палаш, на кожаной перевязи, обхватывавшей всю его грудь. За ним въехала, сидя на осле, женщина, одетая по-мавритански, с лицом закрытым тафтою, с головой обвернутой широкой чалмой, сверх которой была надета маленькая парчовая шапочка. Длинное арабское платье закрывало ее с плеч до ног. Мужчина был крепкого и красивого телосложения; лет ему было за сорок. У него было загорелое лицо, длинные усы и красивая борода; в общем всей своей осанкой он обнаруживал, что в лучшей одежде в нем не трудно было бы узнать человека знатного. При входе он спросил отдельную комнату и, казалось, был сильно раздосадован, когда ему сказали, что такой нет во всем постоялом дворе; тем не менее, подошедши к женщине, одетой по-арабски, он взял ее на руки и поставил на землю. Люсинда, Доротея, хозяйка, ее дочь и Мариторна, заинтересованные новизной ее костюма, невиданного ими прежде, сейчас же окружили мавританку, и всегда любезная и предупредительная Доротея заметив, что женщина, кажется, разделяет неудовольствие своего спутника, сообщившего ей, что не нашлось комнаты, ласково сказала ей. – Не огорчайтесь, сударыня, тем, что этот дом представляет так мало удобства. Постоялые дворы не представляют обыкновенно никаких удобств; но если вам угодно будет разделить с нами (она при этом указала пальцем на Люсинду) наш уголок, то, может быть, в течение всего вашего путешествия вы не всегда найдете лучший прием. Незнакомка, лицо которой все еще было закрыто, не ответила ничего; она только поднялась с своего места и, скрестив обе руки на груди, в знак благодарности наклонила голову и все туловище, ее молчание окончательно убедило всех, что она мавританка, не знающая языка христиан. В эту минуту подошел пленник, занимавшийся до сих пор другими делами. Увидав, что все женщины окружили его спутницу, и что та не отвечала ни слова на все обращаемые к ней речи, он сказал: – Сударыня, эта молодая девушка почти не понимает нашего языка и говорит только на своем родном языке, вот почему она и не отвечает на все ваши вопросы. – Мы ни о чем ее и не спрашиваем, – ответила Люсинда, – а только просим провести эту ночь в нашим обществе, в той же комнате, в которой мы будем ночевать. Мы ее примем так, как только это здесь возможно, и с тем уважением, какое должно оказывать чужестранцам, в особенности женщинам. – Сударыня, целую ваши руки за нее и за себя, – ответил пленник, – и вполне оцениваю ту милость, которую вы мне оказываете; действительно, в таких обстоятельствах и от таких особ, как вы, она не может быт маловажною. – Скажите мне, господин, – прервала Доротея, – эта дана христианка или мусульманка? Судя по платью и ее молчанию, мы склонны думать, что она не той веры, какой бы мы желали. – Телом и платьем она мусульманка, – ответил пленник, – но душой она истинная христианка, потому что питает живейшее желание быть ею. – Стало быть она еще не крещена? – спросила Люсинда. – Нет еще, – ответил пленник, – со времени нашего отъезда из Алжира, ее отечества, не представлялось такой возможности; и до сих пор ей не угрожала опасность такой неминуемой смерти, чтобы была необходимость крестить ее до совершения церемоний, требуемых нашей святой матерью церковью; но Бог поможет, и она будет вскоре крещена со всею торжественностью, подобающей званию ее особы, более значительному, чем о том можно заключить по ее одежде и по моей. Такая речь возбудила во всех слушателях желание узнать, кто были мавританка и пленник; однако никто не решался расспрашивать его об этом, хорошо понимая, что им теперь нужно время для отдыха, а не для рассказывания своей истории. Доротея взяла незнакомку за руку и, посадив рядом с собой, попросила ее снять вуаль. Та посмотрела на пленника, как бы спрашивая его, что ей говорят и что ей нужно сделать. Он ответил ей на арабском языке, что ее просят снять вуаль, и что она хорошо сделает, если исполнит просьбу. Тогда она развязала вуаль и открыла такое восхитительное лицо, что Доротея нашла ее прекрасней Люсинды, а Люсинда – прекраснее Доротеи, и все присутствующие единогласно признали, что если какая-нибудь женщина и могла сравниться по красоте с той или другой – то это мавританка; многие даже отдавали ей предпочтение в этом отношении. И так как красота всегда обладает преимуществом соглашать между собой умы и привлекать симпатии, то все поспешили сказать свое приветствие прелестной мавританке и чем-нибудь услужить ей. Дон-Фернанд спросил у пленника, как ее зовут, и тот ответил, что ее зовут Лелья[46] Зоранда; но услыхав свое имя, она поняла предложенные христианином вопрос и сейчас же воскликнула с какой-то милой досадой: – No, no, Zoraпda… Maria, Maria, – желая тем дать понять, что ее зовут Марией, а не Зорандой. Эти слова и искренний тон, которым они были произнесены мавританкой, заставили пролиться не одну слезу у присутствовавших, в особенности у женщин, как существ более нежных и более чувствительных; Люсинда с восторгом обняла ее и сказала: «Да, да, Мария», на что мавританка ответила: «Si, si Maria, Zoranda macange», то есть: «Да, да, Мария. Нет более Зоранды». Между тем ночь наступала, и, по распоряжению спутников дон-Фернанда, хозяин употребил все свои старания, чтобы приготовить для своих гостей лучший ужин, какой был только для него возможен. Настал час для ужина, и все сели вокруг длинного и узкого стола, как будто сделанного для монастырской трапезной, так как во всем доме не было ни круглого, ни квадратного. Верхний конец его предложили занять Дон-Кихоту, который, тщетно стараясь отклонить от себя такую честь, пожелал потом, чтобы рядом с ним посадили принцессу Микомикону, так как он был ее рыцарем-охранителем; затем сели: Люсинда и Зораида, а против них дон-Фернанд и Карденио; за ними пленник и спутники дон-Фернанда; потом, рядок с дамами, священник и цирюльник. Все ужинали с аппетитом и в веселом настроении, и общая радость еще более возросла, когда увидали, что Дон-Кихот, перестал есть и побуждаемый тем же чувством, которое заставало его когда-то обратиться с длинною речью к пастухам, – приготовился говорить: – Поистине, господа, – сказал он, – нельзя не согласиться, что избравшие свое призвание в ордене странствующего рыцарства, часто видят необыкновенные, чудесные, неслыханные вещи. Иначе скажите мне, найдется ли на свете живое существо, которое, войдя в дверь этого замка и увидав нас сидящими в таком виде за столом, могло бы догадаться и поверить тому, кто мы такие? Кто скажет, например, что эта дама, сидящая рядом со мною, есть великая королева, которую мы все знаем, и что я – тот рыцарь Печального образа, молва и слава о котором распространилась по всей земле? Излишне сомневаться, что это занятие или скорее это звание превосходит все остальные, когда-либо изобретенные людьми, и что ему нужно оказывать наибольшее уважение, потому что оно сопряжено с наибольшими опасностями. Пусть исчезнут с моих глаз все, кто стал бы уверять, что перо важнее меча; я говорю им, кто бы они ни были, что они сами не знают, что говорят. В самом деде, довод, который представляют эти люди и которого они никогда не покидают, состоит в том, что умственный труд превосходит труд телесный, и что в военных дедах действует только одно тело: как будто это занятие то же, что ремесло носильщика, не требующее ничего кроме здоровых плеч, или как будто в военной деятельности, избираемой своим призванием, не принадлежат также и дела военного искусства, требующие ума в высшей степени, или как будто начальник, командующий войском в походе, и защитник осаждаемой крепости не работают так же умом, как и телом. Разве телесными силами стараются проникнуть намерения неприятеля, угадать его проекты, его военные планы, его затруднения, для предотвращения угрожающей беды, – дела, в которых требуется усилия мышления и в которых телу нечего делать. Таким образом, если верно, что военная деятельность так же, как и письменная, требует сотрудничества ума, посмотрим, какому из этих умов приходится делать важнейшее дело, – уму ли письменного человека или уму военного человека. Это легко решить, узнав конец и цель, которые ставит себе тот и другой, ибо наиболее важное дело есть то, которое совершается с намерением наиболее достойным уважения. Конец и цель писаний (я не говорю о священных писаниях, назначение которых обращать и вести души к небу, потому что с таким бесконичным концом никакой другой не может сравниться; я говорю о человеческих писаниях), цель их, говорю я, поставить торжество справедливости распределения, отдать каждому то, что ему принадлежит, вводить хорошие законы и следить за их исполнением. Цель эта несомненно велика, благородна и достойна похвалы, однако уступает цели военной деятельности, ибо предметом и целью последней служит мир, то есть величайшее благо, какое только могут желать люди в этой жизни. Первую благую весть, принятую миром, дали ангелы в ту ночь, ставшую нашим днем, когда они пропели среди облаков: Слава с Вышних Богу и на земле мир, в человечих благоволение! Точно также лучший привет, которому научил своих возлюбленных учеников величайший Учитель земли и неба, состоял в том, чтобы они говорили, входя к кому-нибудь: Мир дому сему. И много раз еще говорил Он им: Мир даю я вам, мир оставляю я вам, мир да будет с вами, как драгоценнейшее сокровище, которое может дать и оставить Его божественная рука, сокровище, без которого ни на небе мы на земле не может существовать никакое счастье. Но мир есть истинная цель войны, а война-то и есть военная деятельность. Раз мы признаем эту истину, что цель войны есть мир, и что эта цель выше цели письменной деятельности, перейдем теперь к телесному труду человека работающего пером и человека, избравшего своим призванием оружие, и посмотрим, чей труд тяжелее. Дон-Кихот говорил свою речь так последовательно и в таких прекрасных выражениях, что пониволе заставил своих слушателей забыть, что он – сумасшедший; напротив, так как большинство из них были дворяне, с своего рождения предназначенные к военной деятельности, то они слушали его с большим удовольствием. – Итак говорю я, – продолжал он, – вот труды и лишения студента: прежде всего и главнее всего – бедность; не все, конично, студенты бедны, но будем брать самое худшее положение их. Когда я сказал, что студент терпит бедность, мне кажется, что этим сказано все об его печальной участи, ибо кто беден, для того ничего нет хорошего в свете. Эту бедность он терпит иногда по частям: то голод, то холод, то наготу, а иногда и все три вещи сразу. Но все-таки он никогда не бывает так беден, чтобы, в конце концов, не найти себе чего-нибудь поесть, хотя бы это случилось и не совсем вовремя, и найденное оказалось остатками кушаний богатых; величайшая бедность студентов состоит в том, что они называют между собою хождением на суп.[47] С другой стороны, для них всегда к услугам или кухонная печь или какой-нибудь очаг, хотя бы в чужой комнате, около которых они могут, если не согреться, то, по крайней мере, поразмять свои окоченевшие члены; и, наконец, с наступлением ночи все они спят под крышею дома. Не хочу касаться других мелочей их жизни, то есть недостатка в сорочках, отсутствие изобилия башмаков, ветхости и скудости платья и этой склонности объедаться по горло, когда благая судьба посылает им какую-нибудь пирушку. Вот какой обрисованной мною дорогой, суровой и трудной, спотыкаясь здесь и падая там, поднимаясь с одного бока, чтобы упасть на другой, они достигают степеней, к которым стремится их честолюбие. Раз эта цель достигнута, мы видим многих из них, которые, пройдя через эти подводные камни между Сциллой и Харибдой, как будто бы увлекаемые полетом благоприятной судьбы, достигают возможности управлять миром с высоты своего кресла и меняют свой голод на сытость, холод – на приятную свежесть, наготу – на парадное одеяние и свою тростниковую рогожку – на простыни из голландского полотна и занавесы из дамасской материи. Награда, несомненно, заслуженная их наукой и талантами! Но если сравнить и взвесить их труды с трудами воина, насколько они уступают последним! Я вам сейчас это легко докажу. ГЛАВА XXXVIII