Бумажные крылья
Часть 8 из 29 Информация о книге
*** – Вадим, я тут яичницу пожарила... правда, она чуть подгорела. Поднял голову и посмотрел на девчонку. Очнулся от мыслей, не смог сдержать раздражения, руки между собой ладонями потер и отвернулся от нее, щелкая в своем смартфоне ответ на сообщение Никона. Ворованном, конечно. Гуня подогнал, как всегда. Он у них снабженец новомодными гаджетами. – Шла бы ты домой, Тася. К матери. Нервничает она. Ждет тебя. Передернула плечами и поставила тарелку перед ним на табурет. Вадим опустил взгляд на яичницу и снова на нее посмотрел. – Пусть ждет. Ты ее не жалей. Не такая уж она распрекрасная, как тебе кажется. – Ты такая дура. Смотрю на тебя и тошно мне. Дура малолетняя. – Ты чего, Вадь? – губы выпятила, и в глазах тут же слезы. – Того! Мне б мою мать живой. Мне б ее хоть на пару минут, мгновений живой! Вскочил с кресла и за плечи ее схватил. – Ты зажравшаяся дрянь, вот ты кто. Я б, бл*дь, сейчас землю жрал и кислоту пил, лишь бы вернуть ее и отца. Она его за собой потянула... на тот свет. Нас с братом сиротами оставила. И я каждый день мечтал, что все это дурной сон, и она вернется! – Вадь, я ж не знала. Ты мне о себе не рассказывал. Ты куда? – Никуда. Куртку набросил сверху толстовки и на улицу вышел. Слышит, за ним бежит, и шаг ускоряет. – Вааадь, куда ты? Ты вернешься? «А куда я денусь? Если ты в МОЕМ доме торчишь». На сотовый смска пришла, он развернул дисплей к себе: «Жду твой ответ. Через два дня сходка. Ставки такие тебе и не снились. Многие на тебя поставят». И тут же сунул аппарат обратно в карман. Вадим натянул капюшон на глаза, пиная лужи носком кроссовки, а на душе, как там наверху – пасмурно и беспросветно. Дерьмовый мир, и люди в нем дерьмовые. Надо было вышвырнуть ее, едва она переступила порог его дома, но сработало адское желание увидеть поверженной ту, что затеяла с ним войну. И он увидел, но никакого чувства триумфа не испытал. Вспомнилась его собственная мать. Всегда красивая, светловолосая. с неземной улыбкой и в неизменном белом платье, развевающемся от ветра. Он часто ее вспоминал, иногда даже разговаривал с ней. Просил не забирать отца с собой. Но, видно, ей там было слишком одиноко, а ему слишком одиноко здесь без нее. И бутылка заменила ему и детей, и умершую жену, и весь мир в целом. Пока так и не умер с ней в руках на диване рядом с двухлетним сыном, играющимся на драном ковре стеклами от разбитого стакана, и с полыхающей сковородкой на кухне. Соседи вызвали пожарных. А Вадим на работе был и звонка сотового не слышал. Ему тогда было семнадцать. Почти восемнадцать. Социальные работники сочли его неподходящим на роль опекуна и забрали брата в детдом. Никто не поверил, что пацан вкалывал и поэтому отсутствовал дома, а соседи сказали, что Вадим агрессивный, злобный, и компания у него из одних бандитов. Он их в дом водит и распивает водку вместе с отцом. Если бы он тогда мог – спалил бы весь проклятый дом. Квартира оказалась неприватизированной, а Вадим давно выписанным из нее и прописанным у тетки. Ушла жилплощадь государству, всем было насрать, что семнадцатилетний подросток остался на улице. Тетка Маня его брать в свою одну комнату не спешила, сказала – и так тесно. Попрощалась с ним на кладбище, пирожков вручила, перекрестила и сказала заходить, если что. Он не зашел ни разу. Никакого значения тогда не имело, кто и кого не понимает, кто и что сказал и как воспитывал. Все это так мелочно, так капризно и избалованно. Вадиму тогда хотелось только одного – повернуть время вспять и не дать отцу умереть, быть рядом, а не таскать ящики с овощами на временной подработке в супермаркете. А еще он бы тысячу раз сдох сам, лишь бы хотя бы на мгновение его мать оказалась жива и просто взяла его за руку. Вадим тогда шел за Ольгой до самой остановки, пока она не уехала на маршрутке, стоял неподалеку и смотрел на нее сзади. Бывают же такие люди, ее только что по грязи за волосы, можно сказать, протянули. А она стоит там на своих высоких каблуках в платье до колен с сумочкой через плечо и маршрутку ждет. Спина прямая и волосы развеваются от ветра. Гордая, несломленная. Такими, наверное, рождаются. Вадик таких не видел никогда. Читал в книгах, встречал на страницах журналов, а в жизни разве что за витринами крутых магазинов в центре. Он так и чувствовал себя грязью, а ее небом, и хрен он до нее когда-нибудь дотянется, а еще... помнил, как пахнут ее губы то ли помадой вишневой, то ли это дыхание ее, но кончик языка до сих пор зудит от желания пройтись по ее губам, и слюна выделяется, как вспоминает ее торчащие соски под мокрой кофтой. И яростью бьет всего. Ревностью. Что все кому-то другому или другим, более достойным, чем он. Но ведь блестели у нее глаза, когда наклонялся к ее губам, и не остановила его там на остановке, когда дернул к себе, и дух захватило так, что в глазах потемнело. От адской нирваны отделяли его джинсы и ее трусики. Мокрые. Он был в этом уверен. Но не смог даже поцеловать. Вот такая херь. Не смог, и все. Села в грязный, запыленный автобус, а он резко назад за деревья отпрянул, чтоб не увидела. Потом долго обратно идти не хотелось. Чтоб не видеть дурочку эту, копошащуюся у него на кухне с брезгливо скривленным носом. Наблюдал за ней в окно, как она тряпку берет двумя пальцами и при этом морщится. Пусть поживет еще пару дней, и отправит ее обратно к матери. Завернул за угол канцелярского магазина и посмотрел через дорогу на трехэтажное серое здание, а внутри появилось чувство щемящей тоски, которой постепенно давит, как гранитной плитой под свинцовым грузом вины. У него всегда возникало это ощущение, когда он шел в это место. Ощущение, что это его вина, что вот так. В кармане сникерс и какая-то мелочь. Хотелось иначе, хотелось другое и не в кармане. А в шуршащем целлофановом пакете. Но не вышло. Херовые были дни, Сыч обещал зарплату дня два назад и как всегда кормит завтраками, мудак. Но не прийти Вадим не мог. Обещал вечером заскочить, когда они на прогулку выйдут. Приблизился к забору, выкрашенному в темно-синий цвет, за которым игрались ребятишки. На первый взгляд самые обычные дети. Визжат, смеются, копошатся в песке. Кто-то дерется. Самые обычные, брошенные, никому на хер не нужные дети. Таких в нашей стране миллионы, никто не удивляется, мало кто жалеет. Предпочитают не думать. А зачем? Если на проблему не смотреть, вроде как и нет этой проблемы. Вадим видел, как они проходят мимо этого серого и унылого здания с табличкой «Детский дом №8». Как мимо какого-то венерического диспансера, быстрым шагом, не оборачиваясь, не замечая ничего вокруг. Так удобнее. Так по ночам спокойно спать можно. Примерно так же проходят мимо бездомных собак и кошек, мимо бомжей и попрошаек. Ведь это стыдно – понимать, что во всем виноваты сами люди. Такие, как и все. Живущие рядом на лестничной площадке. Работающие на одной работе, учащиеся в одном универе. Вот в такие моменты жизнь и казалась ему дерьмом беспросветным. По хер становилось, ненависть внутри на всех поднималась, и они могли отобрать крутой смартфон, выдернуть сумку, забрать гаджет. Конечно, ни хера они не благородные, и половина денег прожиралась и тратилась на себя. А вторую половину Гуня закидывал на счет своей бабки-пенсионерки и переводил по фондам. Они это начали творить, еще когда школу закончили. Поначалу таким образом собирали Вою на квартиру. Чтоб Василька забрать разрешили. Вой, потому что Войтов, и потому что еще с детства волком смотрел. Даже мать ему говорила: «Спрячь глаза волчьи, не зыркай, а то страшно становится, вдруг укусишь и в лес убежишь». И смеется заливисто громко, потом пальцем брови ему разглаживает. Вадиму тогда в социалке сказали, что у него жилья нет и работы постоянной, а значит, опекуном младшему брату он быть не сможет. В семнадцать ему казалось, что заработает и на квартиру и учиться сможет, и работать. Он честно пытался. Но в итоге весе закончилось заочкой и двумя работами. В слесарке, и в супермаркетах. Только ни хрена он за год не насобирал, жить тоже за что-то надо было и жрать, и хату снимать. Потом тетка Воя умерла, после нее вот эта берлога осталась. Одна комната в пристройке к частному дому чуть ли не метр на метр. Остальные три с отдельным входом она при жизни еще продала. Вадик радовался и этому. Убрал там, как смог, покрасил и опять в социалку с заявлениями. Ему сказали, что приедет комиссия и проверит жилищные условия. В итоге комиссией оказалась крашеная старая курица в очках в пол-лица, которая вот так же брезгливо переступила порог дома и тут же заявила, что здесь царит полная антисанитария, и в такие условия она ребенка жить не пустит. Тварь. Условия. А у них там в казенных палатах по тридцать человек в каждой, значит, условия лучше. Вадим ей нахамил тогда, и тут же курица объявила, что даже если он хоромы царские купит, она найдет, по какой причине не отдать ему брата. И вообще, он асоциальный тип опасный для общества. Когда она выходила за калитку, Рекс бросился на нее и чуть не прихватил за лодыжку. – Бешеная псина! Вадим решил, что это было сказано довольно самокритично. Иногда ему хотелось очередного расфуфыренного мажорика схватить сзади за затылок и мордой о забор приложить. Просто так. Потому что он, мудак, морду воротит от пацана, который просит мяч, укатившийся за забор, подать. Руки, падла, замарать боится. Помню, как схватил одного урода за шиворот, заставил мяч поднять и ребенку дать. А еще карманы вывернуть и мелочь протянуть. Всю, что там была, и мелкому в ладошки отсыпать. Он приходил сюда и понимал, что каждый из этих детишек не мечтает о новых игрушках, о подарках, о модных гаджетах, о деньгах. У них желания намного проще, намного скоромнее и в то же время самые несбыточные из всех, что мог бы пожелать ребенок. Они мечтают, чтобы однажды их забрали из этого зоопарка в семью, они мечтают о том, что у нормального ребенка есть от рождения. И Лёка мечтал. Вадим то едкое желание видел в его глазах постоянно. Как и немой вопрос «когда ты заберешь меня отсюда?». «- Скажи Ва-си-лёк. – Лёк-а-а-а. – Ладно, будешь Лёкой». Вадима всегда тянуло сюда, когда становилось херово. Здесь его ждали. Всегда. В любое время. Совершенно бескорыстно, просто потому, что он есть. Остановился, глядя, как мальчишка в зеленой курточке с медведями и кроссовках с обтертыми неоновыми полосками на подошвах бежит к нему с радостным визгом. И невольно улыбка губы растянула, потому что сразу заметил. Как всегда. Словно чувствовал, что он пришел. – Вадька... Вадька пришел. Ураааа! Обнял ноги старшего брата через прутья забора, и тот опустился на корточки: – Ну что, Лёка? Привет, мелкий. Натянул ему шапку на глаза. А он радостно поправил обратно наверх и обнял Вадима за шею. – Ты за мной пришел? Парень отрицательно покачал головой и протянул ребенку шоколадку. А тот смотрит исподлобья и не берет. – Ты обещал, что уже скоро. – Знаю. Обещал. Не вышло. Прости. Я работаю над этим. – Угу. Ковыряет палкой грязь и на Вадима уже не смотрит, а тот чувствует, как сердце саднит и режет словно бумагой тонкой. Боль неприятная, вроде не до крови, но невыносимо паршиво становится, и в горле першит от этих губ надутых и худых грязных пальцев, сжимающих палку. Тонкие, почти прозрачные. Твою ж мать, чтоб все эти социалки на хрен сгорели. – Ты передумал, да? – Нет. Конечно же, нет. Лека, посмотри на меня. – Не хочу. Не буду на тебя смотреть. – Чего это? А ну посмотри мне в глаза, мелочь! Отступил на несколько шагов назад, а Вадим все же ухватил его за куртку и дернул к себе. – На меня смотри. Медленно поднял голову – на грязном худом лице ссадина и синяк под глазом. – Это что такое? – Подрался! – Вижу, что подрался. Накостылял или тебе накостыляли? – И я, и мне. Смотрит исподлобья щенком злобным, на самого Вадима ужасно похож и на мамку свою, такой же зеленоглазый, как и она. Больно становится неожиданно, словно под дых дали с носака, Вадим челюсти сжимает до хруста. Как и всегда, когда в глаза детские смотрит, а них любовь и надежда, а старшего грызть изнутри начинает, что кроме долбаной шоколадки дать нечего. У него у самого пока нет ни хера. Точнее, есть, но там неприкосновенно, и черт знает сколько не хватает и еще собирать, и собирать. – А дрались чего? – чтобы отвлечься, и сам шнурки мальчишке завязывает. Кроссы порвал по бокам, рисунок стерся. Надо новые покупать. Ничего. Вой купит. Вот дело одно провернет уже сегодня и купит. И кроссовки, и вещи новые. – Они сказали, что никто меня не заберет, что я никому не нужен, и что отец с матерью алкаши были, а ты наркоман, и меня тебе поэтому не отдают. Вадим снова стиснул челюсти, чувствуя, как та самая бумага становится железным лезвием и погружается все глубже в грудину. Твари мелкие. – Лгут они, Лёка. Лгут, суки. Я тебя заберу, понял? Скоро заберу. Ты потерпи. А кто тебе такое говорит – завидует, понял? Завидует, что у тебя я есть. – Правда? – Конечно, правда. Иди сюда. *** Он легко вскарабкался по стене здания, расправляя руки, набирая скорость скачками по нагретой смоле крыш, пружиня на полусогнутых, приземляясь только для того, чтобы взмыть еще выше. Выше и выше. И ему кажется, что у него есть крылья. Он птица. А птицам плевать, что там внизу на земле. Плевать, пока они летят, пока, кроме собственной власти над телом и теми, кто там внизу, уже ничего не имеет значения. Несколько часов полета, рассматривая перед глазами кадры-мечты, кадры-желания, и брать высоту за высотой, словно приближая все это и заглядывая в то будущее, которое у него могло бы быть в другой жизни. А потом мягко припасть на носки изношенных кроссовок и понять, что нет никакой другой жизни. Мечты надо воплощать в этой. Сделал широкий шаг к парапету.