Проклятие рода
- Купцу свейскому, как и сказывал ты… А-а-а… - Извивался Охрюта к столбу привязанный.
- Какому купцу, пес? Какому? – Свист и новый удар.
- А-а-а…!
Получил Поджогин отписку от новгородского наместника князя Ивана Оболенского, что никто про купца Нильса Свенсона и слыхом не слыхивал. Узнав об этом, взбешенный дворецкий сам отправился в Новгород допросить того, что купчую составлял.
Сидели дьяки Андрей Арцыбашев с Семеном Емельяновым в Новгородской приказной избе дела рассматривали повседневные: купчие, закладные да меновые. Шапку в руках теребя, с ноги на ногу переминался перед ними Степан Алексеев сын, кожевник, что на Щуровой улице проживал. Одобрения ждал. Продать хотел четверть двора на Чедерской улице Самуилу Иванову сыну, тоже кожевнику.
В углу, на отдельной лавке, дьячок примостился - Семушка Дмитриев – душа чернильная, перышко зачищал, да ждал, что дьяки решат.
- Что за хоромы на той чети имеются? – Лениво спросил Арцыбашев.
- Избишка малая, да клеть. – Промямлил испуганно продавец.
- И почем хочешь? – Емельянов зевнул, рот перекрестил быстро.
- Да… полполтины… всего-то… - совсем оробел Степан.
- Запиши, Семка! – Велел Арцыбашев, глаза к потолку задрав – мух пересчитывал. Дьячок услужливо над столом склонился, ухо навострил, перышко приготовил. – Пошлину 2 деньги взять, ну и далее… сам знаешь…
Снаружи шум послышался, кто-то шел громко, бесцеремонно всех расталкивая. Дьяки переглянулись, насторожились. Степан кожевник на дверь боязливо оглянулся. Лишь Семушка Дмитриев скрипел перышком, от усердия язык высунув – купчую дописывал.
Дверь с грохотом распахнулась, в избу ворвались два стражника со двора наместника князя Оболенского, а впереди всех сотник молодой. Дьяки будто к скамье примерзли от страха, продавец Степка Алексеев и вовсе прыснул куда-то, а Семушка рот открыл от изумления, а перышко знай себе само ползет, купчую портит.
Сотник, раз и сунул под нос Арцибашеву клочок какой-то:
- Ты купчую составлял? Или ты? – теперь и Емельянову в морду ткнул.
- Он! – ошарашено показали оба на Семушку.
Стражники не раздумывали, шагнули в угол, где дьячок застыл с перышком своим неразлучным. Сперва под локотки взяли, после один из них за головенку маленькую, да как треснет прямо лицом об стол – только брызги кровавые вперемежку с чернилами разлетелись. И поволокли с собой дьячка в беспамятстве. Сотник за ними. Дьяки долго еще сидели в оцепенении – что это было-то?
Приволокли Семушку в подвал каменный, что под наместника домом был. Водой окатили, в чувство ввели, а там его боярин знатный дожидается – Поджогин. Не мешкая, на дыбу приказал вздернуть, да прут раскаленный поднести.
Извивался и визжал бедный Семушка Дмитриев, слезами и потом обливался от боли страшной. С дыбы показал:
- Бес попутал меня боярин. Ошибся я когда купчую писал… А-а-а…Перепутал местами… А-а-а – забился дьячок видя палача с прутом.
- Правильно, как звать-то? – Поджогин знак кату подал, чтоб не трогал пока.
- Свен Нильсон… только и местами… А-а-а.
- А такой точно есть в Новгороде?
- Есть! – откликнулся откуда-то из угла застенка князь Иван Иванович Оболенский. – Слыхал про такого. На Немецком дворе проживает.
- Эй, кат! – Шигона махнул рукой палачу. – Сымай того с дыбы, да полсотни плетей отвесь, чтоб не путал впредь.
Дворецкому все стало ясно. Он повернулся к наместнику:
- К тебе, Иван Иваныч, еще просьба будет. Разузнай, где ныне свей этот, и живет ли у него девка русская?
Дородный князь вышел на свет, кивнул важно:
- Как не уважить просьбу государева дворецкого.
- Сочтемся! Ну и прощай, князь, поспешать обратно надо.
По пути в Суздаль заскочил, не терпелось выпороть Охрюту. Сек, сек татарина, да сам утомился. Вышла злость. На лавку присел, пот вытер. Холопам кинул, на избитого сотник показав:
- Водой отливайте, чего смотрите!
Тут и игуменья его нашла:
- Ой, батюшка, кто к нам пожаловал… Храни тебя Бог, Иван Юрьевич! - подошла на клюку опираясь, в глаза подобострастно заглядывая.
Поджогин на приветствие не отвечая, бросил:
- Что там… с этой?
- Приболела матушка, из кельи который день не выходит, я сестру Пелагею-травницу к ней посылала, та сказывала разморило сестру Софию на жаре, отлежаться ей надобно. – зачастила Ульяна.
- Приболела, говоришь… - протянул Шигона, а сам подумал:
- Хоть бы сдохла! Одной бедой меньше! – вслух сказал другое:
- Ежели что… отпишешь немедля! И этого… – кивнув на пришедшего в себя Охрюту, что валялся неподалеку спиной к верху, - … пришлешь!
А через день родила Соломония мальчика! Сама управилась, боль адову перетерпела, пуповину ножичком острым, (заранее припасла!), перерезала, перевязала, в тряпочки чистые завернула, за собой прибралась, ночи дождалась, тайком из кельи выбежала, выкинула все лишнее. А мальчик-то народился славненький, словно роза свежая, и спокойный такой, как припадет к груди, покормит его Соломония, так и засыпает тут же. Ни плача тебе, ни криков. Только закряхтит немножко, когда аппетит взыграет, мать ему сосок коричневый всунет, а он и зачмокает от удовольствия. Георгием нарекла, все по святкам сосчитала, наизусть помнила, счет вела точь-в-точь. Сама и окрестила. В водичку крестик свой опустила, после обрызгала, маслеца из лампадки капнула, остыть дала и лобик помазала.
Ульяна зашла как-то, малыш спал, Соломония все также на лавке лежала, телом своим прикрывая.
- Ну как ты, сестра София? – поинтересовалась игуменья.
- Слаба еще матушка. – Тихо отвечала ей. – Как встану, так и качает, словно березку тоненькую на ветру. Но лучше, лучше мне. Все благодаря настою, что дала мне сестра Пелагая, дай ей Бог здоровья! – Пузырек под лампадкой стоял, водой чистой наполненный, но наполовину – предусмотрительно.
- Поправляйся сестра! – ушла игуменья, ничего странного не заметив.
Все едино, шила в мешке не утаишь! Долго ли, коротко ли, но почти месяц хранила свою тайну Соломония. Уже сентябрь на дворе стоял. Принесла раз монашка еду ей в келью, а тут возьми малыш и заплачь неурочно. Ахнула черница, да стремглав бежать бросилась за игуменьей. Тут и началось…
Примчалась Ульяна, даже клюку свою впопыхах где-то забыла. Начались ахи-вздохи:
- Ах ти, Господи! Как же так? Как умудрилась-то, сестра? Господи, Святая Богородица, что ж теперь… - игуменья в бессилии сползла по стене на лавку прямо напротив Соломонии. Слышно было, как за дверью сестры напуганные судачат. Выделялся грубоватый голосок Марфы:
- Вот грех-то, вот грех! И что ж с обителью-то нашей ныне сотворят…
- Помилуй Господи! Помилуй Господи! – Кто-то еще жалобно причитал.
Соломония сидела на лавке, поджав ноги и крепко сжимая младенца руками. Всем своим решительным видом бывшая княгиня показывала – никому не отдам! Густые черные брови сошлись над переносицей, волосы рассыпались гривой шелковой, глаза смотрели зло на игуменью.
- Так кто из нас бесплоден? – Спросила грозно Ульяну. – Я или князь ваш Василий? Меня в монастырь, а он новую девку себе завел? Только не будет у него детей с ней! А если и будет… - прищурилась, - то не его они! Немощен князюшка наш! Так и передай карга старая на Москву! Пусть вся Русь знает! Нет силы мужской у Василия! Нет! – Соломония почти сорвалась на крик. Малыш заворочался и заплакал, голосом громким напуганный. Соломония в миг успокоилась, не таясь игуменьи, достала большую белую грудь и дала ему сосок. Ребенок тут же замолчал, и, причмокивая, стал сосать.
- И попробуй что-нибудь сделать нам… - уже тихо, но с угрозой бросила Ульяне. – Вона…, - головой мотнула на дверь, - людей православных сколько… Ныне шила в мешке не утаишь… По всей Руси слух пойдет, коли недоброе умыслите.
И как в былые времена приказала строго:
- Иди отсель, старая! Видеть тебя не желаю! Приказываю тебе, чтоб еду мне приносили не постную, а скоромную. Молока поболе! Мне сына кормить надо! – Посмотрела с нежностью на цветочек свой лазоревый, солнышко ясное, к груди материнской припавшее.