Сказка о Белке рыжей и царе подземном (СИ)
Накормили меня кашей, дали сарафан из мешковины, платок старый, показали где умываться на заднем дворе, где по надобностям ходить. Вручили лопату.
— Ты, девка, — сказала мне Авдотья, — возьми у жеребят малых попону, натрись ею. А как зайдешь в стойла — песни пой бодрые, кони все боевые, любят пение-то. Всех слуг остальных они знают да дичатся, а на тебя удивятся, запах жеребячий почуют, авось и дадут лопатой поработать. А царя увидишь — потише будь да поласковей, может и смягчится хозяин наш, хоть на кухню тебя переведет.
— Спасибо, — поблагодарила я искренне, перехватила лопату поудобнее и пошла в конюшню. Сначала, как повариха велела, к жеребятам зашла малым, попоной обтерлась, а потом и к боевым жеребцам за ворота шагнула.
А там… Навоза по колено, мухи роятся, вонь такая, что слезу выбивает, жеребцы огнем дышат, к себе не подпускают. Я к коню — а он на дыбы, я боюсь, но тихим голосом воркую, уговариваю его пустить меня, чтобы ему грязь больше не месить. Думала, затопчет, но нет — принюхался, успокоился. Только с меня от страха семь потов сошло. Лоб я оттерла, чую — будто кто спину взглядом сверлит. Обернулась — а у стойла Кащей стоит, уздой играет, смотрит напряженно, жалостливо. Солнце в черных волосах скользит, лицо красивое золотит — хочешь не хочешь, а засмотришься. Но не до любования мне. Увидала я его, обозлилась, и все наказы Авдотьины у меня из головы вылетели.
— Что, — спрашиваю ехидно, — боишься, попорчу жеребчиков твоих?
— Боялся, голову тебе разобьют, убирать больше будет, — огрызнулся он и пошел вон, только воротами от души хлопнул. Я вслед ему с удивлением посмотрела, лопату перехватила и давай поле деятельности обозревать. А что смотреть — делать надо.
Я сначала по краешку — по краешку ходила, лопатой неловко тыкала, все ждала, что черенок сломается. А нет, видимо крепкие в подземном царстве лопаты делают. Лапти сняла — пачкать неохота, сарафан выше колен завязала и в навозе этом голыми ногами топчусь, лопатой махаю. Слезы по щекам катятся, а я песенки пою, бравурные, праздничные. Кони поначалу хрипели, бились, потом смотрю — притихли, слушают. Я тачку наполнила, бегом в яму тот навоз вывалила, и обратно. Так махаю и бегаю, махаю и бегаю. Уже пот лоб заливает, и несет от меня жутко, а кони присмирели, головами в такт песням машут, ржут ласково, будто все понимают.
— Ах вы бедные, — говорю ласково, — в такой грязи жить! Своего-то Бурку в чистом стойле держит, а тут что же такое творится! Неужто не нашлось убрать у вас смелых людей, кроме меня, несчастной? Царь навозный!
До вечера таскала я навоз. Ноги о камни сбила, руки лопатой до кровавых пузырей намозолила. Село солнышко — вышла я за ворота конюшни, в окошко к Авдотье постучалась.
— Добрая женщина, где бы мне помыться можно?
Она аж заплакала, на меня глядючи.
— Ой, девонька! Сейчас я тебе лохань горячей водой наполню, позову служанку помочь искупаться!
— Нечего чернавок баловать, — раздался вдруг знакомый голос из-за ее спины, — есть на заднем дворе корыто в сарае, пусть туда воды колодезной сама таскает, сама моется. А то изгадит тут все.
— Кащеюшка! — ахнула ключница. — Да как же ты!!!
— Не волнуйся, Автодья Семеновна, — отвечаю гордо, — и правда лучше мне в сарае помыться, раз хозяину вашему, владетелю богатств неслыханных, ведра горячей воды мне жалко.
И пошла к колодцу. А за спиной моей ключница что-то сердито Кащею говорит, а тот мою спину взглядом своим янтарным опять так и сверлит.
Натаскала я воды ледяной, сняла сарафан, рубаху, дверь сарая поленом подперла и стала себя золой тереть. Тру, тру, а все равно пахну мерзко, и плечи у меня ноют от работы непривычной, и руки дрожат. Снова натянула сарафан да рубаху, вылила воду из тяжелого корыта, опять потащила ведра — а от холода пальцы сводит, губы немеют. Нашла у колодца глины синей кусок, нашла песка, им с глиной и оттерлась. И волосы помыла — пусть еще два раза пришлось за водой ходить, — и сарафан из мешковины отстирала, и рубаху, потом пропитанную.
К ночи только управилась. Натянула мокрую рубаху и сарафан и на ногах трясущихся пошла к терему, в свою кладовку. На стул одежду повесила, на солому упала, рогожкой укрылась, и так и заснула — не поев, не попив — сил не было. Только и успела, что у Авдотьи чернил попросить, лист бумаги и перо гусиное, острое.
Шесть дней я так навоз таскала, по вечерам ледяной водой мылась, а на седьмой закончила. Конюшня сверкает, полы соломой пересыпаны, вымыты, ясли отдраены, в них золотая рожь лежит. Попросила я скребок да гребень и пошла коняшек холить. Через день все у меня красавцы ходили, взор не оторвать. Да и в чистой конюшне дело пошло веселее — немного лопатой помахать, солому перестелить и стоишь себе, коня теплого обнимаешь, гриву ему чешешь, песни поешь.
Так стояла я, гребнем водила по гриве золотой и коню фыркающему на судьбинушку свою жаловалась, как услышала позади кхеканье тихое. Обернулась — а там дед старый, согнутый, руку за спину больную заложил, сам за столб в стойле держится и на коней глазами радостными смотрит.
— Ай да чудо-девка, — радуется, — ай да молодец! Лучше меня все убрала!
Смотрю — потянулись к нему жеребцы боевые, лошадушки и жеребята, носами тыкают, ржут ласково, а дед старый гладит их и плачет, пятерней слезы из глаз тусклых смахивает:
— Вы уж простите меня, родные, простите, златогривые! Помру я, видать, скоро, думал, некому будет вас пестовать. Попрощаться к вам пришел, еле дополз.
Так жалко мне его стало!
— Дедушка, — позвала почтительно, — а что же ты помирать собрался? От залома в спине еще никто не умирал! Или нет у вас лекарей умелых?
— Есть, — отвечает, — и лекари, да и сам царь-батюшка руки свои прикладывал, а только не вышло ничего. Боль снял, а на следующий день опять воротилась.
— Эх, — говорю презрительно на неумеху-полоза, — тут же не боль снимать надо, а ось твой позвоночный на место ставить. Ну-ка, дедушка, послушай меня. Попроси Авдотью баню затопить с крапивой жгучей да прутом можжевеловым, надо распарить тебя как следует. Как раз царь на охоту уехал, не увидит ничего, не рассердится. И потом меня зовите, буду спину тебе ровнять. Да не бойся, я батюшку как только не крутила, когда он спину застужал, бывало, его и как тебя пополам скорчивало. У меня, — хвалюсь, — и атлас костный дома есть, и все жилы-связки знаю, и странствующий лекарь мне приемы костоправные показал. Потяну тебя, поломаю — хуже чем есть все равно не будет, а будет лучше, запрыгаешь, как молоденький.
Дед недоверчиво головой покачал, подумал:
— А давай, — рукой махнул, — девка, хуже точно уже не будет.
Вот пришел вечер. Задымила банька царская, задышала жаром. Прошло время, пришла ко мне Авдотья раскрасневшаяся, мокрая.
— Иди, — позвала, — девонька, ждет тебя дедушка Пахом.
Дед, как скрюченный стоял, так, не разгибаясь, и на лавке лежит, полотном по чреслам обмотанный. Закатала я рукава, подвязала юбку, платок на голову надела, чтобы не сморило от жара банного. Залом спинной прощупала — хорошо распарили, стали вокруг ося позвоночного жилы мягкими, тянущимися, — и давай деда Пахома мять — крутить, руки-ноги вертеть, выгибать, встряхивать, вокруг залома мышцы расправлять. Авдотья на все это смотрит и охает, а дедушка кряхтит и молится:
— Только не сломай меня, девка, ой-ой. Ай, душу Богу отдам, ай, страшно-то как!
А я пыхчу — ворчу, потом обливаясь:
— Старый уже, седой, а жалуешься, как дите малое, дедушка Пахом. Ну-ка потерпи, еще немного, и легче будет.
Крутанула я его в пояснице — щелкнуло в спине, и встал на место ось позвоночный. И тут же распрямился старый конюшенный, спину пощупал и недоверчиво на меня глядит.
— Починила, девка, старика! Починила-таки!
И в пляс норовит пуститься. А я смеюсь!
— Хватай, — кричу с хохотом, — его, Авдотья Семеновна, да спину ему крепко вяжи, и в тепло клади, чтобы ни сквозняка, ни ветерочка, завтра с утра встанет как новенький!