Янтарные глаза
— Астрофизика — хороший противовес тому, чему учу тебя я,— заключает старый профессор.— Если ты будешь изучать то, что хочешь, может быть, тебя наконец станет возможно терпеть.
«Я заберу заявление. Не пойду туда»,— говорит про себя Лукас, и чувство безвыходности в нем нарастает до грани полного отчаяния. «Какое это имеет значение? Мне все равно ничего не поможет». Старый профессор, очевидно, закрыл эту тему — но вдруг посмотрел Лукасу прямо в глаза.
— Кстати,— неожиданно добавляет он.— Я немного побаивался, что вместо приличной школы ты наперекор мне запишешься на курсы для госслужащих или поваров, но вижу, что у тебя все-таки есть разум. Теперь главное, чтобы ты справился. На подобной специальности хорошая память уже не слишком поможет. И в конце концов, если тебя выгонят после первого семестра, то хотя бы весной ты полностью посвятишь себя ӧссеистике — а потом найдешь себе что-нибудь полегче.
Настоящий ад. Стольких сил стоит не завопить во весь голос! Но Лукас умеет терпеть. И хочет. Он считает делом собственной чести никогда не поддаваться ни на какие провокации. Старому профессору доставляет большое удовольствие видеть, как он впадает в бешенство — настоящий праздник язвительности, запас на целую неделю!
— Если ты больше ничего от меня не хочешь, я иду спать,— заявляет Лукас, хоть это и абсолютная ложь.
После окончания аудиенции он лишь слепо бредет в свою комнату. Задыхается. Его трясет от ярости. Но он не станет хлопать дверью. Не будет разбивать хрупкие предметы и ломать мебель. Он не может сделать ничего, что могут увидеть или услышать, ничего, что могло бы его успокоить. Очень нездоровое состояние.
«Курсы для поваров, прекрасно, именно это я и сделаю»,— говорит он сам себе, опьяненный мстительностью.
Эйфория длится несколько секунд, прежде чем он понимает, что именно этого сделать не может. Едва ли он выведет старого профессора из себя тем, что тот сам посоветовал. Он не может забрать заявление. Не может и демонстративно отчислиться, потому что и это сведется к словам отца. Он ничего не может сделать. Ничего, что имело бы хоть малейший эффект.
Он в ловушке, как и всегда.
Глава двенадцатая
Распитие земного кофе
Пинки вышла из такси, прошла через маленький дворик к двери дома, в котором жила, и достала из кармана карточку. Но прежде чем она успела открыть дверь, услышала шаги за своей спиной. Это был не топот бегущего за ней убийцы-психопата, а легкий быстрый стук женских каблуков — потому она повернулась без особых опасений.
К ней спешила женщина в широких брюках и обыкновенном сером пончо с капюшоном, совершенно неприметная на вид. Однако на ее руках были кружевные перчатки, что было непривычно для здешних мест, а на глазах — солнцезащитные очки. Лишь когда она приблизилась еще на несколько шагов, Пинки поняла причину такого вида — в тот же момент, когда заметила синевато-серый цвет кожи ее лица. Затем инопланетянка сбросила капюшон с головы.
— Я знакомая Лукаса. Могу я поговорить с вами, госпожа Пинкертина? — произнесла она по-терронски без всякого акцента.
Незнакомка назвала ӧссенское имя, однако для ушей Пинки оно было настолько неразборчивым, что она не запомнила ни единого слога.
Кроме того, в тот момент она была занята попытками сохранить приличное выражение лица. «Ӧссеанка… боже, какая-то ӧссеанка… так близко?..» От страха ее внутренности слабели, сжимались и тяжелели.
И не только от страха. Когда она вблизи увидела лицо незнакомки, к ее опасениям добавилось кое-что еще. «Я ведь не расистка, точно не я! — повторяла Пинки про себя, борясь с неприязнью.— Боже, у меня никогда не было проблем с ксенофобией!» Но теперь они определенно всплыли. Инопланетянка стояла слишком близко, ближе, чем кто-либо из «них» в той чайной: ее лицо было отвратительно-серым, а уши, эти пошлые реснитчатые уши, трепыхались как скользкий слизняк. Отвращение и ужас в Пинки слились в липкую смесь, которая застряла в горле. Она не могла сглотнуть. Не могла сказать ни слова. А эта образина ожидала, что она пригласит ее войти!
Пинки пришло в голову, что она может броситься к дому, вставить карточку в замок, быстро захлопнуть за собой дверь, а затем загородить какой-нибудь мебелью, как это делают в боевиках. Снаружи будут слышаться удары, а она тем временем воинственно выпятит подбородок и побежит наверх за чугунной сковородкой. Если бы это был фильм, она бы обязательно так сделала. Может, и на самом деле тоже, но что бы она делала дальше? Ужас — вместо ударов тарана раздался бы вполне тихий, приличный звонок в дверь. Обеспокоенный голос в трубке домофона: «Алло, девушка, с вами все в порядке? Вы страдаете от паранойи? Может, вам вызвать вашего психиатра?»
Пинки хотелось заплакать от беспомощности, потому что она вдруг поняла, что выбора нет. «Как я могу убежать? Ӧссеанка не должна узнать, я ведь не могу признаться, что брезгую! Иначе я буду выглядеть как один из тех безумцев, что истребляли ӧссеан в Латӧ Ганимед… как нетолерантный, позорный земной расист… господи, почему именно я!» Она изобразила на лице улыбку, но давалось ей это с большим трудом. «Лукас, как ты можешь с ней разговаривать?! Касался ли ты когда-нибудь кого-нибудь из них, этой рыбьей скользкой трясущейся слизи…»
— Конечно,— взволнованно сказала она.— Проходите.
Она вела монстра в свой дом. Затем наверх. И в гостиную. Если бы к ней вот так на улице подошла незнакомка с Земли — женщина, которая к тому же совсем не обязательно была бы знакомой Лукаса, а может, даже отвергнутой истеричкой любовницей с ножом в рукаве,— она ни в коем случае не впустила бы ее в дом и в лучшем случае предложила бы пойти в кафе. Но ужасающая мысль о том, что ее могут заподозрить в отвращении к чужой расе, заглушила все остальные страхи.
Гостья сняла пончо — под ним была узкая темная блузка из такого же герданского шелка, который так любил носить Лукас,— но не сняла ни очки, ни перчатки. Она села на диван, поджав под себя одну ногу и идеально выпрямив спину. Когда Пинки задумалась о том, что ей предложить, то вспомнила о гӧмершаӱле и ее начало мутить.
Ӧссеанка отказалась от чая. Пинки приготовила ей кофе.
Они обменялись парой фраз, после чего повисла удушливая тишина. Незнакомка не делала ничего неприятного. Не шевелила… ушами… и не раскрывала ноздри своего огромного, похожего на клюв носа. Она была очень стройной, очень величественной, очень экзотичной. На самом деле больше всего она напоминала черную лакированную деревянную скульптуру кошки, которую иногда выставляют в сувенирных лавках. Священная египетская кошка — правда, цвета серого сланца. В ней не было ничего категорически отталкивающего. И все же Пинки была искренне благодарна, что та не снимает свои перчатки.
— У нас есть кое-что общее, госпожа Пинкертина,— заговорила ӧссеанка спокойным, ровным тоном, когда молчание слишком затянулось.— Обе мы пережили много лет назад один не очень приятный разговор. Отец Лукаса, Джайлз Хильдебрандт, поочередно попросил нас обеих об очень похожей услуге. Сначала вас, потом меня.
Пинки замерла. «У вас тоже есть письмо?» — чуть не выпалила она. Только одеревеневший язык удержал ее от того, чтобы произнести это вслух, а затем и осторожность, пробудившаяся в последний момент.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
Ӧссеанка неуверенно опустила уши, что можно было истолковать как смущение.
— Эта ситуация для меня столь же неприятна, как и для вас, госпожа Пинкертина,— заверила она.— Вы можете посмеяться надо мной или утверждать, что давно обо всем забыли… и, конечно, не признать, что нечто подобное вообще произошло, потому что все это очень неловко. Но, говоря коротко… я пообещала ему, так что должна хотя бы попытаться. Речь идет о письме.
Пинки почувствовала, как у нее задрожали колени. Ӧссеанка слегка отвернула голову, но не настолько, чтобы ее неземные глаза не могли из укрытия за темными очками следить за ней. Можно ли полагаться на то, что она не умеет достаточно хорошо читать человеческие лица? В этом Пинки тоже не была уверена. К счастью, незнакомка тут же продолжила.