Освобождение (ЛП)
Он ушел. По улицам Лос-Анджелеса разгуливает убийца. Волк среди стада.
И я его отпустил.
2.
Айви
Беспокойно сжимая вспотевшими руками ткань платья, я жду у исповедальни. В церкви я всегда немного нервничаю, за исключением нескольких случаев, когда мне удавалось забить себе целую скамью в самом конце, но исповедальня — это нечто совершенно другое. Эта старинная и изысканно украшенная кабинка, вклинившаяся между двумя белыми колоннами с винтовой резьбой, напоминает мне какую-то средневековую камеру пыток, маленькую и тесную. Клаустрофобную.
К тому же это усугубляется тем, что со дня моей последней исповеди прошло... изрядное время, и груз, который мне нужно снять с души, значительно тяжелее, чем в прошлый раз, когда я имела дело со священником.
Должна заметить, что он не был таким привлекательным, как отец Дэймон, но я отвлеклась.
Я здесь только ради своей бабушки, которая воспитывала меня последние двадцать девять лет и в свой День рожденья, помимо прочих ужасных манипуляций, просила, чтобы я исповедовалась в грехах. Думаю, это часть её убеждения, что необходимо уладить всё свое дерьмо перед роковой встречей с чуваком на небесах. Она еще даже не умерла, так что я не совсем понимаю, к чему такая спешка.
Не то чтобы бабуля с самого начала была такой уж религиозной. Когда я была маленькой, она как-никак управляла своего рода реабилитационным центром для лишившихся жилья проституток, и именно так и познакомилась с моей мамой, которая попала к ней в семнадцать лет. Как я поняла, ее сын (мой отец) в юности проводил больше времени дома, чем на футбольном поле. В итоге он оказался по самые яйца в одной из ее «заблудших овец», и поскольку технически я была четвертой беременностью своей мамы, если считать два её выкидыша и ранний аборт, она решила назвать меня Айви. IV. Четыре. (В английском имя Айви (Ivy) напоминает число IV — Прим. пер.) Знаю, тупо, но это даже близко не описывает то, в какой бардак превратилась с тех пор моя жизнь.
Вот почему мое сердце колотится у меня в грудной клетке словно стая отстукивающих чечетку шимпанзе.
Такая настойчивость моей бабушки связана не столько с моей душой, сколько с ее собственной совестью, потому что она оказалась единственной, кто посвящен в мою самую темную и страшную тайну. В тайну, которая в значительной степени разрушила мою жизнь и, если о ней узнает кто-то еще, меня могут упечь в тюрьму. Я не совсем уверена, что могу доверить её такому человеку, как отец Дэймон.
Однако тяжесть этой тайны невыносима, и давит на меня каждый день. Моя бабушка говорит, что мне необходимо освободиться от этого зла, иначе оно разорвет меня изнутри, потому что каждый день я чувствую себя предателем за то, что это сошло мне с рук. Чувствую, что не заслуживаю своей свободы, даже если с той самой ночи, когда это произошло, я по сути ее лишилась.
Входная дверь распахивается и в церковь, словно темная грозовая туча, врывается должно быть самый красивый священник в Лос-Анджелесе. Поверх черной пасторской рубашки и слаксов вокруг него развевается стола. (Стола — элемент литургического облачения католического клирика. Шелковая лента 5-10 см в ширину и около 2 метров в длину с нашитыми на концах и в середине крестами. Епископ и священник надевают столу на шею таким образом, чтобы концы ее спускались до колен на одном уровне — Прим. пер.). Даже в разгар лета он носит рубашку с длинными рукавами, которая туго обтягивает его мускулистые руки. Закатанные до локтей рукава обнажают внушительный рисунок выступающих на предплечьях вен. С этими его темными глазами и задумчивым выражением лица он совсем не похож на священника. Он ничем не отличается от других грешников города ангелов.
— Простите, — говорит он, приблизившись ко мне и потирая рукой подбородок.
Очередной брошенный на дверь взгляд говорит мне о том, что он чем-то обеспокоен. Но за последний месяц, с тех пор, как состояние Mamie ухудшилось, я приходила в церковь несколько раз, и уже поняла, что на его лице всегда маска озабоченности. Некоторые прихожане даже называют его отцом Хитклиффом — ласково, конечно, поскольку, несмотря на его аскетическую задумчивость, все они, похоже, души не чают в этом человеке. (Mamie (франц.) — бабушка. Хитклифф — главный действующий персонаж романа Эмили Бронте «Грозовой перевал». Мрачный, нелюдимый герой, всепоглощающие страсти которого разрушают его самого и людей вокруг. — Прим. пер.)
— Вы после исповеди всегда гоняетесь за своими кающимися, или…?
Еще раз скользнув на дверь, его взгляд обрушивается на меня, словно гроза. Если отбросить его несомненную привлекательность, внешний вид отца Дэймона внушительный, устрашающий, словно он так или иначе запихнет в вас Бога и заставит Его проглотить. Суровый изгиб его бровей придает обычно сердитое выражение глубоким проницательным карим глазам — глазам, в которых нет и следа покоя и утешения.
— Я не хотел с Вами сталкиваться, — отец Дэймон игнорирует мое предыдущее замечание, что, в принципе, нормально, но, конечно же, не дает мне почувствовать себя непринужденно, прежде чем войти с ним в эту кабинку. — Давайте к делу.
От входа в исповедальню меня удерживает не промелькнувшая в его голосе апатия, а стойкое ощущение, что его что-то тревожит. Когда он исчезает за дверью, я ещё некоторое время смотрю ему вслед, мысленно продираясь сквозь путаницу проносящихся у меня в голове слов.
Оказавшись внутри кабинки, я опускаюсь на колени перед решетчатой перегородкой. Силуэт священника действует на меня не менее устрашающе, чем его лицо, которое я видела несколько мгновений назад. После нескольких секунд безмолвных раздумий я осеняю себя крестным знамением.
— Благословите меня, отец, ибо я согрешила.
Повисает пауза. Я зажмуриваюсь и глубоко дышу через нос, чтобы успокоить своё бешено колотящееся сердце.
— Когда Вы в последний раз исповедовались?
Здесь его голос кажется глуше, или, может, это у меня просто заложило уши от напряжения и давящих на меня стен.
— Очень давно.
У меня в голове все кружится, и я зажмуриваюсь ещё сильнее, пытаясь остановить этот круговорот. Снова открыв глаза, я вижу, как за перегородкой его темная фигура склонилась к коленям, обхватив руками голову, и внезапно весь гудящий у меня в черепе шум стихает.
— Все в порядке, святой отец?
— Да.
Его неясный силуэт выпрямляется, и он сдержанно произносит:
— Продолжайте.
Продолжайте. Это как раз то, что сказал бы судья. И представив, как сижу в зале, полном людей, которые с осуждением во взгляде вслушиваются в каждое мое слово, в каждую фразу, я ощущаю в груди холодную пустоту. К горлу подступает тошнота, и не успеваю я сдержаться, как из меня потоком вырывается рвота и выплескивается на скамью для коленопреклонения. Я вытягиваю руку, чтобы не упасть, и случайно толкаю дверь исповедальни. В кабинку тут же врывается свет, и я вижу на деревянной поверхности маленькие кусочки перца и салата, украшающие ее множеством отвратительных цветов. Вот черт.
Первая мысль, что приходит в голову: у меня в сумочке не найдётся столько салфеток, чтобы это убрать.
Вторая мысль… Я понятия не имею, что там за вторая мысль, поскольку слишком занята поиском салфеток, роясь во всем этом хламе, которым никогда не пользуюсь.
— Вы в порядке?
Голос отца Дэймона — это отдаленное эхо, словно предупреждение о том, с чем мне придется столкнуться, как только мой мозг очнется от шока и осознает всю унизительность ситуации.
— Я не могу… найти… у меня нет салфеток. Черт возьми! — я хлопаю по губам тыльной стороной ладони и морщусь от произнесенного ругательства. — Простите.... Простите, святой отец.
С меня хватит. Я не только осквернила исповедальню дурацким недавно съеденным салатом, но и тупо выругалась перед священником. Схватив сумочку, я встаю с колен и, словно опьянев от охватившей меня нервозности, спотыкаясь, пячусь из кабинки, перед которой уже стоит он.