Освобождение (ЛП)
— В согласии с Богом.
Его рука с резким стуком врезается в деревянную перегородку, и у меня тут же напрягаются мышцы, готовые дать отпор. Бледные, костлявые пальцы сжимают крестообразную решетку, выставив на показ неряшливые ногти и морщинистую кожу.
— Вы, священники, просто нечто. Ты не кто иной, как обычный человек. Человек, который грешит так же, как и любой другой. Ты прячешься за ширмой, но я тебя вижу. Вижу, кто ты есть.
Он видит лишь то, за кого меня принимает — служителя Церкви. В глазах большинства людей совершенно безобидного и благонравного. Сдержанного и владеющего собой. Он и понятия не имеет о том, что каждый день терзает мои мысли, о еженощно преследующих меня кошмарах, о подробностях моего прошлого и того, что у меня отняли. От чего перед моим мысленным взором проносятся жуткие образы расправы, которую действительно заслуживает этот человек. О той невыносимой тяжести боли, которую я унесу с собой в могилу. Этот человек и не подозревает, кто я такой и, что он пробудил во мне своим признанием.
— Дочка Эймсов. Она жива?
— Вы, священники, что, новости не смотрите? — от его издевательского смешка по моей спине пробегает холодок, и во мне вспыхивает неконтролируемый гнев. — Девчонка уже год как мертва. Выпотрошена, как ягненок. Ее кости покоятся на Энджелс Пойнт (Энджелс Пойнт — часть знаменитого Национального парка Гранд-Каньон, который находится в штате Аризона — Прим. пер.)
— И это сделали Вы.
Это не вопрос, но что-то заставляет меня вытянуть из него ответ. Чтобы подтвердить то, что уже запечатало гробницу, в которой томится моя совесть и его грехи.
«Да говори же, черт возьми», — умоляет мой внутренний голос, словно тлеющий огонь, ждущий единственной капли бензина.
— Скажите мне.
— Хотите, чтобы я Вам все разжевал? Не можете сами разобраться в этом дерьме? Хорошо. Я её убил. Поиграл с ней немного и прикончил все, кроме ее костей.
За все два года, прошедшие со дня моего посвящения в духовный сан, я ни разу не слышал столь шокирующего и чудовищного признания. Признания, которое так сильно задевает струны моей души, что я ошарашенно впадаю в ступор и чувствую, как на автопилоте с моих бессильных губ срываются заученные и знакомые слова:
— Вы все еще можете искупить вину. Признайтесь в своём преступлении.
— Я признался. И не чувствую, что что-то там искупил. Но теперь, по крайней мере, Бог в курсе. Благословен плод, не так ли? Благословен и так чертовски сладок.
Она у меня перед глазами, эта девочка, в точности такая, какой он ее описал. Маленькая, со светлыми кудряшками, ей в горло впились его грязные пальцы. Эхо этих криков болью отдаётся у меня в сердце, которое взывает к давно подавленным инстинктам, сокрытым благодаря бесчисленным молитвам и самоконтролю.
Наука называет нас «сапиенсами», разумными, рассудительными и последовательными, но мы рождаемся со странной двойственностью — одновременно цивилизованными и примитивными с безусловно-рефлекторной склонностью к защите. По моему глубочайшему убеждению, исповедующийся мне человек — это зло, и даже при том, что я священник, моя природа требует это зло уничтожить. Уничтожить его. Избавить Землю от гниения.
Впрочем, он мог и солгать. Поприкалываться надо мной. Возможно, он говорит это под влиянием алкоголя, болтает небылицы, основанные на каких-то фантазиях. Такое я тоже слышал.
— Вы говорите правду?
— А зачем мне лгать священнику? Вы никому не расскажете.
Вырвавшийся из его горла смешок действует мне на нервы, как раздражающее жужжание мухи, которую необходимо прихлопнуть.
— Вы выпили.
— Виски избавляет от постороннего шума.
Кто бы сомневался. Мне это известно не хуже других. Виски избавляет от всего — от боли, от чувства вины, от сожаления.
— Поднимитесь на Энджелс Пойнт, — продолжает он, пока мой разум кружится, словно карусель в темноте. — Сходите туда, посмотрим, что Вы там найдёте.
Целых восемь лет я сохранял самообладание, но теперь чувствую, как с каждым срывающимся с его губ словом силы меня покидают.
— Испытываете ли Вы хоть каплю раскаянья в содеянном?
Повисает пауза, которая пробуждает во мне жалкую надежду на то, что я все же смогу убедить его обратиться к властям, но последовавший за этим хохоток лишает меня этой тени оптимизма.
— Раскаянье? А испытывал ли раскаянье Бог, когда заразил кровь этого милого агнца раком? Испытывал ли Он раскаянье, когда лишил ее зрения? Нет, это всё вы называете Его промыслом.
К горлу подступает тошнота, его грех разрастается у меня в груди, разбухая и извиваясь во мне, словно живое, дышащее существо, пробуждая во мне давно забытые воспоминания.
Вот я стою у больничной койки. Держу в своей руке маленькую ладошку. Молюсь. Всё время молюсь. О чуде. Об отсрочке.
Я зажимаю рот тыльной стороной ладони, чтобы не извергнуть ужин на уже потрёпанную и потёртую деревянную панель, которая, кажется, надвигается на меня. Покалывание в груди грозит перерасти в панику, и я матерюсь про себя, чтобы собраться. Чтобы подавить эти воспоминания и сосредоточиться на настоящем.
— Я в последний раз прошу Вас обратиться к властям. Признаться в своих преступлениях. Это Ваш последний шанс.
— Или что?
Я не отвечаю, мой разум уже поглощен всплывшей у меня в сознании сценой.
Я падаю на колени и, потянувшись к моей маленькой Изабелле, тащу по простыням ее хрупкое и безжизненное тело. За ней тянется кровавый след, и когда я прижимаю ее к груди и заключаю в объятия, меня захлёстывает новая волна страдания. Я провожу дрожащей рукой по ее будто спящему лицу, по нежным прядям волос, прилипшим к вискам от попавшей на них крови.
Раздается скрип, и мои мысли прерывает щелчок двери. Вскочив на ноги, я толкаю дверь исповедальни и тут же с кем-то сталкиваюсь. Не с мужчиной, который последние двадцать минут испытывал мою совесть, а с женщиной. Она стройная и гибкая. И мне приходится ее ловить, чтобы она не рухнула на пол от нашего столкновения. Я хватаю ее за плечи, чтобы удержать на месте.
Женщина тяжело дышит, и на одну короткую секунду мои глаза останавливаются на выделяющихся на её бледном лице красных губах и черном закрытом платье.
— О, мой... простите, святой отец.
Сделав шаг назад, она высвобождается из моих объятий и поправляет свое облегающее платье.
Бросив взгляд на дверь, я замечаю ковыляющего из церкви мужчину. На нем ярко-синяя футболка с желтым логотипом, но я никак не могу разобрать, что это такое, возможно, название компании.
— Извините, я на минутку. Сейчас вернусь.
— Святой отец, я на самом деле…
— Одну минуту, пожалуйста. Обещаю, я скоро вернусь.
Я бегу за мужчиной. Распахнув дверь церкви, я выхожу на сухой летний воздух, от которого у меня тут же перехватывает дыхание, и спускаюсь по лестнице на тротуар. Солнце прячется за соседние здания, и наступающие сумерки затмевают то немногое, что осталось от дневного света. Оглядывая горстку слоняющихся по улице людей, я ищу глазами седые волосы и синюю футболку — все что успел заметить, когда он выходил из церкви. Зайдя за угол, я вижу невозмутимо стоящий дом приходского священника. Тишину нарушает лишь приглушенный гул проносящихся по улице машин.
При приближении молодого парня лет семнадцати я останавливаюсь.
— Вы не видели тут пожилого мужчину? С седыми волосами и в голубой футболке?
Парень мотает головой.
— Не-а, — говорит он, даже не замедлив шаг, и, проходя мимо, задевает меня плечом. — Извините.
Я пристально оглядываю каждого прохожего. У кирпичной стены круглосуточного магазина стоит женщина в короткой юбке и майке на тонких бретельках, вне всяких сомнений проститутка. Возле табачной лавки разговаривают двое стариков, ни один из них не одет в синюю футболку. Еще одна женщина переходит парковку с двумя малышами. Ребенка постарше она бранит за то, что он выбежал впереди неё, а младенца несёт, подперев бедром. Вокруг около дюжины лиц, и ни одно из них не кажется способным на то зверство, о котором я услышал всего несколько минут назад.