Военнопленные
В эти дни канцелярия работала с предельной нагрузкой. Вызывали номера, сверяли с карточками, строили, считали, разбивали на сотни, старались перемешать неблагонадежных самым причудливым образом.
По живым коридорам между сотнями шныряли полицаи. Одни корчили гримасы, похожие на виноватые улыбки, пытались заигрывать с нами, беспомощно разводили руками: дескать, «мы ни при чем». Другие, наоборот, с мрачной злобой раздавали удары дубиной и при этом зыркали исподлобья на лагерное начальство: видят ли их усердие?
Остальные обитатели лагеря уже смотрели на нас, как на мертвецов, с грустью и сожалением и втайне радовались, что они не с нами.
Десять тысяч опасных заключенных, перепоясанных от плеча к бедру скатками одеял, ожидали эвакуации… на тот свет. Гитлеровцы хотели уничтожить нас так, чтобы все было гладко и концы спрятаны. Известно было и место: какое-то глубокое и тесное ущелье в Баварских Альпах, неподалеку от высокогорного курорта Гармиш. Пути туда — километров сто.
В ночь на 28 апреля к браме подошел конвой с автоматами, пулеметами, служебными собаками, пузатыми рюкзаками на спинах. Это еще раз подтвердило, что путь предстоит серьезный и далекий. Бряцало оружие, отрывисто звучали команды. У проволоки грызлись собаки, настороженно принюхивались к тяжелому запаху множества человеческих тел.
Колонна начала выходить за браму, — будто вытягивали на асфальт огромную цепь. Ее звенья — сотни. Они подвигались к воротам, стягивались в общий строй, начало которого было уже где-то далеко, а конец выйдет из лагеря, может, только к утру.
На ходу колонна обрастала конвоем. В интервал между нашей и передней сотнями вклинился унтершарфюрер с ручным пулеметом. Пулемет косо лежал на плече, упирался сошками в рюкзак и в такт шагам водил по людям черным кружком надульника — влево, вправо. По бокам каждой сотни шагали пять автоматчиков; замыкали ее двое с овчарками. Тринадцать человек вооруженных, что называется, до зубов солдат на сто заключенных с подорванным здоровьем, истощенных… Многовато!
На севере, за спиной, почти не переставая, гудела орудийная канонада. В небо вскидывались быстрые вспышки. Над крематорием стояло багровое зарево — спешили ликвидировать штабеля трупов. Издали похоже было, что горел сам крематорий: из низких труб вырывались факелы пламени.
На первом же километре марша начали повторяться давно знакомые мрачные картины. Люди падали. Упавших мимоходом добивали конвойные. Трупы оставались лежать на асфальте. В темноте они казались плоскими, словно раздавленными; об них спотыкались, и над рядами висело тревожное «под ноги!..».
Заключенные сбрасывали с себя скатки, колодки брали в руки. Мы с надеждой посматривали вперед. Ждали сигнала. Перед выходом мне передали: сигнал к восстанию — белая ракета. Я переходил из ряда в ряд. Где «свои»? Один… два… три… десять… А конвоя?..
Потом перестал разграничивать на «свой» и «не свой». Русский — этого достаточно. Расставлял я отборных ребят по двое-трое на каждого конвоира. Люди горели злобой и нагибали головы, прятали от конвоя глаза, боялись, что увидят в них лихорадочный блеск, страшный, мстительный.
Но уходили один за другим, проплывали назад километровые столбы. Силы терялись. Трупы попадались под ноги теперь уже чуть ли не на каждом метре.
Я все же еще с надеждой смотрел вперед, ожидал: вот-вот взовьется над колонной белая ракета, и подбадривал идущих рядом. Они отмалчивались и, как я видел, больше мне не верили. Тогда я понял, что уже ничего не выйдет, даже если будет сигнал: время упущено.
В темноте серело полотно асфальта, стучали, отдаваясь в ушах, автоматные выстрелы, а в конце пути, притаившись в ущелье, ожидала смерть, неумолимая и неизбежная, как наступление ночи после яркого дня.
Перед утром был привал. По каменной круче, звонко журча, словно ломались тонкие льдинки, стекала вода. С высоты срывались кусочки породы, шлепались на асфальт, разбивались. Под кручей сбились заключенные, с опаской посматривали наверх и через дорогу — напротив. Оттуда глядели нацеленные на нас автоматы. Поневоле напрашивалась мысль: «Под кручей удобно». И ждали выстрелов.
Спустя полчаса встало солнце. Мы тащились по дороге дальше. Иногда колонну обгоняли автомобили с привьюченным к ним домашним скарбом — беженцы. К стеклам прилипли перекошенные ужасом лица.
В деревнях немцы, уже не стесняясь, проклинали эсэсовцев и, горестно кивая головой, провожали нас затуманенными слезой взглядами. В каждой простой семье кто-то погиб: если не на фронте, то в концлагере. Глядя на нас, вспоминали дорогие утраты, плакали.
Медленно догорел день. Погасло за горизонтом красное солнце. В лиловых сумерках растворилась даль. Мы все шагали и шагали к неизбежному. И было еще далеко до конца пути, и мы не хотели этого конца, хоть и устали смертельно. На извилистой дороге оставались серые пятна — трупы. Множество трупов.
Колонна уменьшилась вдвое.
Ночью с асфальта свернули в лес, на каменистый проселок. Остановились. Конвой оцепил лес. Скомандовали располагаться на отдых.
Тело ныло. Ни о чем уже не думалось. Только безмерная усталость придавливала к дорожным камням и не было сил стронуться с места.
Кое-как отковылял несколько шагов от дороги. Лег. Вернее, упал на пахнущую дерном землю и мгновенно уснул, будто провалился в бездонную тьму.
И вдруг сквозь черную пелену сна донесся громкий настойчивый стук, точно колотили палками по железу, — рассыпчато, четко, над самым ухом.
Еще не проснувшись, понял: автоматы. Первой сознательной мыслью было: бежать. Дернулся. Что-то удерживало, прижимало к земле.
— Лежи! — жарко выдохнул кто-то в самое ухо. По голосу узнал — Малеин.
Стреляли везде. Справа, слева, впереди трещали автоматы, и было не понять, откуда и куда стреляют. Между стволов с тонким свистом — «фьюить, фьюить» — проносились трассирующие пули и с глухим стуком слепо втыкались в деревья. Осыпалась срезанная пулями листва.
Стонали, кричали раненые.
Рядом между корнями дерева чернела яма. Мы скатились в нее, залегли, едва переводя дыхание.
— Что за черт?
— Не пойму. Палят в белый свет…
— Наши где?
— Все здесь. Где-то рядом.
В темноте метались люди, падали, переползали. Внезапно автоматная трескотня стихла. Стало слышно, как барабанил по кронам деревьев начавшийся дождь. Вдоль опушки перекликались часовые.
До утра уже никто не думал о сне. Промокли до нитки.
Рассвет наступил хмурый. При свете дня стащили убитых в кювет у дороги.
В лесу была дневка.
Тишина и бездействие рождали надежды. На юго-западе, в той стороне, куда по лесу уходила дорога, гремели орудия, и в особенно тихие минуты оттуда доносились длинные пулеметные очереди, приглушенные далью.
В середине дня выдали хлеб. Погода разгулялась. В просветы между тучами врывалось солнце. Земля парила. Деревья кучерявились обновленной, словно лакированной, зеленью.
Люди приободрились: «Если бы гнали на убой, не дали бы хлеба». Некоторые взволнованно пересказывали слух, будто комендант передаст нас американцам.
Слух походил на правду. Идти уже было некуда. Впереди, где-то за горой, гремел бой.
Породенко долго искал Тонконогова. Вернулся злой, расстроенный. Взял свою пайку хлеба и молча отщипывал от нее, уставясь глазами в землю.
На мой настойчивый вопрос ответил коротко:
— Не нашел.
Но я видел, что он говорит неправду. Я знал: успокоится — расскажет сам. И не ошибся.
— Перед самым отходом из лагеря вдруг выяснилось, — проговорил он, словно продолжал прерванный разговор, — что иностранцы нас не поддержат. Среди немцев струсили. Говорили, что слухи об уничтожении вздорные. Пришлось бы все взвалить на нас — русских. Перестреляли бы… Тонконогов не рискнул.
— А те, больные, что на дороге? — Малеин показал на заваленный трупами кювет. — Этих не постреляли? Так лучше?
— Не знаю, что лучше. Поживем — увидим…