Военнопленные
Нас — восемь человек пленных, один конвоир и мастер Гебеле. Мастера из домашней спокойной щели, где он уже несколько лет сидел на пенсии, вытряхнула тотальная мобилизация.
Гебеле суетлив, подвижен и криклив не в меру. На крючковатой фигуре болтался, как на вешалке, длинный черный пиджак. Из просторного воротника торчала гусиная шея с острым кадыком, и на ней капустным кочаном ворочалась большая седая голова с огромными, будто полтавские вареники, ушами. Длинный фиолетовый нос оседлан очками с тяжелыми стеклами. Если их убрать — Гебеле слеп, как летучая мышь. Он почти постоянно орал старческим дребезжащим тенорком:
— Вы не умеете работать, глупые русские верблюды! Я вас научу!
Крики Гебеле надоедали, как жужжание осы.
— Господин обер-мастер, — подошел к нему капитан Корытный.
Гебеле выжидающе остановился.
— Вы видели глупого старого верблюда? Нет? Тогда поглядите в зеркало.
— Что? Что?!
Старик подскочил как ужаленный, угрожающе вытаращил подслеповатые глаза и запрыгал руками по пуговицам пиджака, под которым бугрилась кобура пистолета. Потом стремительно убежал в склад, и оттуда долго слышалась плаксивая ругань. В работе наступила длинная передышка.
Конвоир Люк был ко всему безучастен. Целыми днями он насвистывал, зорко следя за каждым нашим шагом. Не менее зорко следили и мы за ним. Работа шла своим чередом.
Однажды привезли десятитонный трансформатор. Сгружали его на специальные подмостки из шпал. Старый Гебеле очень боялся, что мы его уроним, он охрип от крика, бесновался и налетал на нас, точно рассерженный петух.
К вечеру следующего дня трансформатор встал на место. Его тщательно зачехлили, и только две пары глаз видели, как из спускного отверстия потянулась тонкая бесшумная нить янтарного масла. За ночь оно ушло сквозь пористый щебень в землю, оставив небольшое темное пятно, но со временем и оно подсохло и выветрилось. Внешне все было хорошо, нормально, и даже спускная пробка оставалась на месте, удерживаясь на последних витках резьбы.
3С некоторых пор небо над Мюнхеном перестало быть спокойным. Ночами тоскливо завывали сирены, бездонную черную глубину полосовали прожекторы, буравили трассы зенитных снарядов, подсвечивали красные отсветы пожаров. Поначалу налеты были редкими, прощупывающими, но со временем стали бомбить почти каждую ночь, и мы по два-три часа проводили в убежище, определяя на слух количество самолетов, силу огня и район бомбежки.
Лающие выстрелы зениток глушили ухающие тугие раскаты бомбовых взрывов.
— Фу, черт, — кто-то тяжело передохнул. — Рядом садит…
Земля качнулась, охнула и зашуршала, осыпаясь за досками обшивки. Потом донесся звук — тупой, тяжкий и могучий; после него несколько секунд стояла тишина, только в ушах шумела кровь.
— Тонновая, — определил чей-то голос.
— Где-то совсем близко.
— Аэродром бомбят.
— Давайте, давайте, родненькие!
— Смотри, дадут — больше не захочешь!
— Ну и…
Новый взрыв качнул стены убежища, затолкнул в легкие теплый упругий ком. Солдаты кинулись к выходу. В его прямоугольнике бушевало красное пламя. Очень близко в городе горел гигантский факел, медленно раскачивался, ронял на землю куски кроваво-красного пламени и длинные хвосты черной копоти. Взорвался нефтеперегонный завод.
Утром мы тащились на работу усталые, сонные, но сердца ликовали, радовались.
— Скоро, братцы, ско-о-ро!
И хотя не говорилось, что именно «скоро», нам это было понятно без слов.
В сентябре дни стали короче, летняя жара спала, явственнее ощущалось дыхание гор. На утренних поверках пленные зябко передергивали плечами.
За три месяца из Оттобруна многие бежали. Некоторых после моосбургского карцера вернули в команду, о других не было ничего слышно. Люк не отходил от нас ни на шаг. В черных глазах вертлявым бесенком торчала неусыпная настороженность, и можно было не сомневаться, что, ни на миг не задумавшись, он пошлет в беглеца разрывную пулю. В этом было его спасение от фронта.
Мы тоже следили за ним, и зазевайся он на секунду — кто-то из нас кинется в зеленую гущу леса.
В субботу незадолго до конца работы к складу подъехал грузовик. После короткой перебранки с Гебеле мастер механической мастерской отобрал из нас четверых и, спешно погрузив их с Люком в кузов, уехал в Мюнхен. Оставшись с подслеповатым Гебеле, мы безмолвно переглянулись: другой такой возможности не будет.
Вероятно, то же думал и Гебеле. Он вертелся между нами, часто поглядывая с тревогой на часы. Что-то мы переставляли, двигали, переносили с места на место, а сердце отсчитывало быстрые тревожные секунды.
Наконец где-то за стеною склада пробили шабаш. Машины с остальными нашими товарищами все еще не было. Гебеле нервничал, черной тенью носился по складу, потом скрылся за стеклянной перегородкой конторки, озабоченно подсел к столу и достал свои бутерброды.
Будто кто-то толкнул меня в спину: с прохода я свернул за тюки и ящики грузов и, пробираясь между ними, словно по тесному извилистому лабиринту, направился к двери. Еще шаг, еще несколько секунд, и… свобо-о-ода!
Бросив взгляд назад, увидел выскочившего из конторки Гебеле.
— Стой! Куда? Стреляю! Сто-о-ой!
Прыжком перемахнув дорогу, я бросился в молодую хвойную поросль и понесся, не разбирая дороги, не обращая внимания на стегающие по лицу длинные хлысты веток. Впереди трещали кусты, мелькали в зелени головы остальных товарищей. Сзади простучали четыре пистолетных выстрела.
На стройплощадке не было ни души. Я с ходу втиснулся в прямоугольную горловину железного короба, согнутого в виде большой дуги. Коленями и локтями протолкнул тело до середины и замер, едва переводя дыхание. В таком положении меня не могли увидеть, даже если бы заглянули в короб. По железу что-то стучало гулко, ритмично. Я враз похолодел и в тот же миг понял, что стучит собственное сердце, гудит не короб, а кровь, приливающая к голове тугими волнами.
Снаружи тихо. Отдышавшись, я несколько успокоился, вновь обрел способность нормально мыслить.
В коробе накопилась дождевая вода, воняло мокрой ржавчиной. С опозданием обожгла мысль: «Если пустят в короб пулю — конец. Любой рикошет попадет в меня. А если овчарка?..»
Время шло. Ничто не нарушало тишины. Незаметно для себя я уснул.
Проснулся внезапно, будто от удара. Кто-то, крадучись, проходил мимо, чуть слышно шуршал мелкий щебень. По стенке короба кто-то шерхнул, остановился, шерхнул еще раз, и громкий шепот поз-вал:
— Леша, ты где?.. Выходи… Леша…
Я сразу узнал Корытного. Попробовал двинуться и не смог. Весь левый бок окоченел, стал совершенно чужой, нечувствительный, будто кусок дерева.
— Костя! — позвал я громко.
— Кто? Кто здесь? Где ты?
По стенке короба зашуршало смелее, громче.
— Ты здесь?
— Помоги, не выберусь.
Моя рука нашла горячую руку Корытного.
— Ну и залез…
На синем небе ярко светила серебряная половинка луны. Воздух, тихий и прозрачный, широким освежающим потоком врывался в легкие, отравленные вонючим коробом. Несколько минут я, улегшись на траве, прислушивался к тому, как возвращалась к жизни омертвевшая половина тела. Покалывали тысячи мелких-мелких иголочек, потом пришла тупая боль, словно стягивала тело длинная судорога.
Часом позже мы вчетвером шагали гуськом по лесу. Шли молча, прислушиваясь к каждому звуку, и, когда уже начали меркнуть звезды, сделали короткий привал.
— Хотел бы я знать, куда нас занесло. — Русанов устало присел на пенек. — Мы слишком долго шли на юг. Там — горы. Пропадем: идти трудно будет.
— Зато прятаться легче.
— Сомневаюсь. Плотность населения везде одинакова. По-моему, надо выходить к железной дороге Мюнхен — Регенсбург и двигаться вдоль нее, используя каждую возможность подъехать. Это ускорит…
— Приезд в моосбургский карцер. — Корытный не очень весело рассмеялся. — Куда бы мы ни шли, а разделиться надо. Вчетвером идти опасно.