Смотрите, как мы танцуем
Сколько людей видели это? Сколько людей запомнят это на всю жизнь? Наверное, их были тысячи – тех, кто видел на экране, как солдаты волокут по земле уже мертвого мужчину с неузнаваемыми чертами лица и привязывают его к столбу. В сценарии не предусматривалось, что кто-то умрет от пыток, поэтому смерть его не спасла. Он должен был умереть дважды, причем один раз как полагается, принародно. Амин повторял: «Это невозможно», а Матильда все всхлипывала и наконец вытащила из рукава носовой платок. Как эти люди, с которыми они водили знакомство, пили, ели, танцевали, которыми восхищались, – как они могли оказаться среди декораций фильма о Диком Западе, под порывами ветра, и ждать, когда их пронзят пули, выпущенные из десятков нацеленных на них ружей? Матильда расплакалась еще сильнее. На сей раз она жалела их жен, которые, может быть, тоже на это смотрели, потом зарыдала в голос, подумав о детях, чьих отцов показывали по телевизору.
Амин был счастлив, когда купил телевизор. Попросил Матильду накрыть ужин перед экраном. Теперь, когда дети разъехались, он не видел смысла в нелепых церемонных трапезах тет-а-тет. Солдаты окружили приговоренных к смерти и повели их к скале. Амин затряс головой, твердя: «Этого не может быть». Сейчас должен появиться Джон Уэйн или индейцы верхом на лошадях, с перьями в волосах и луками в руках. Тогда все сразу поймут, что это просто кино и все тут понарошку, что все это происходит в другом мире, а в действительности этого никогда не было. Нет, это был не Гранд-Каньон, и Джон Уэйн тоже не пришел. Послышалась команда: «Целься! Огонь!» – и десять взводов дали дружный залп. И высшие офицеры сухопутных и воздушных войск и морского флота устремились к неподвижным телам. Откашлявшись и оглянувшись, чтобы удостовериться, что на них смотрят, они стали плевать на трупы.
Матильда рыдала:
– Зачем нам это показывают? Это ведь наши знакомые.
Амин так крепко сжал кулаки, что косточки побелели. Он строго взглянул на жену:
– Ты-то что в этом понимаешь, а? Ты представления не имеешь, что такое власть.
Как всегда по воскресеньям, Матильда взяла сумку, повязала шейный платок и попросила у Амина ключи от машины. Муж протяжно вздохнул, а она сделала вид, что этого не заметила. Она поехала в интернат, где уже два года жила Сабах. На заднее сиденье Матильда положила коробку с выпечкой и стопку женских журналов. Старых журналов, читаных-перечитаных, с фотографиями кинозвезд и членов европейских королевских семей. Графов и герцогинь. Принцесс и королей. Сабах вырезала и вешала над кроватью снимки Софи Лорен, Грейс Келли и Фарах Пехлеви, жены шаха, в бриллиантовой тиаре на голове. Иногда Матильда дарила ей что-нибудь из одежды. Ничего нового и ничего дорогого. Амин запретил. Ему вообще не нравилось, что она так часто навещает Сабах, что она привязалась к этой девчонке с желтоватым цветом лица, один вид которой приводил его в бешенство.
Матильда поставила машину у дверей интерната. Сабах ждала ее на лестнице. Они прошлись по улицам европейской части города. Сели на террасе кафе, и Сабах заказала себе апельсиновый сок. Прежде чем разрешить ей пить, Матильда протерла край стакана носовым платком: официант показался ей недостаточно чистоплотным. Она рассказала Сабах о свадьбе Аиши, назначенной на следующее лето, о ее будущем муже, занимающем высокий пост в столице. Напротив кафе молодой человек верхом на осле продавал апельсины. Он кричал: «Кому апельсины? Сладкие сочные апельсины!» Матильда наклонилась к Сабах и шепотом пропела ей эльзасскую песенку.
– Что-что? Я что-то не разберу, – сказала девочка.
– «Хвост лошадке подними, в дырочку подуй, и оттуда яблоко в руку упадет», – повторила Матильда и расхохоталась. – Я научила этой песенке твою мать, когда она была маленькой. Однажды она спела ее твоему дяде, и тот пришел в дикую ярость. Он спросил, кто ее научил таким непристойностям. Она так и не призналась, что это была я.
Матильда задала девочке несколько вопросов. Тех же, что обычно, и Сабах в ответ, как обычно, соврала. Да, она счастлива, подружки у нее замечательные, и учителя к ней внимательны. Да, она делает уроки, ей нравится учиться, она слушается и безропотно делает то, что ей велят, испытывая благодарность, которую и должны испытывать брошенные дети. У Сабах были красивые глаза, но брови такие густые и кустистые, что взгляд казался мрачным. Она не причесывалась, и волосы у нее часто были сальными. Было в ее облике нечто такое – какая-то заторможенность, болезненность, – отчего окружающим становилось не по себе. Она как будто страдала одним из тех странных недугов, от которых тело деформируется, и человек становится похож на ребенка и в то же время на старика. Сабах научилась врать и ничего не требовать. Она скрывала все с такой ловкостью, о какой взрослые даже не догадывались.
Мать навещала ее раз в месяц. Приезжала на своей красивой машине, в роскошных нарядах, и Сабах прятала свою злость. За все благодарила. Никогда не плакала. Ничем не выдавала свой гнев или печаль. Ей исполнилось пятнадцать лет, она уже не была глупым наивным ребенком. Она отдавала себе отчет в том, что Мурад и Сельма совершенно не подходили друг другу, и догадывалась, что ее рождение стало драмой, хотя причины ей были не ясны. Сабах знала, что она – ненужное бремя. Она понимала, что ее рождение – это ошибка, случайность или даже грех. А потому не нужно ничего требовать, не нужно жаловаться, чтобы в очередной раз не услышать: «Тебе повезло, что у тебя есть дядя, который заботится о тебе, надо это ценить».
С точки зрения морали, благопристойности, да и вообще со всех точек зрения было бы лучше, если бы она вовсе не появилась на свет. Никто не хотел ни родства с ней, ни даже просто чтобы она была рядом. Когда взрослые думали о Сабах, они прикидывали, куда бы ее девать, совсем как громоздкую вещь, которую по каким-то неясным сентиментальным причинам невозможно выбросить. Именно так и сказала Матильда, когда Сельма объявила, что уезжает в Рабат: «А Сабах? Что нам с ней делать?» Однако у таких детей есть преимущество – всеобщее к ним равнодушие. Всем на них наплевать. А потому они могут врать без оглядки.
Матильда повела Сабах в парк. Она сообщила, что записала ее к зубному врачу и парикмахеру. Они пойдут туда в конце месяца.
– Прочти журналы, которые я тебе привезла, может, придумаешь, какую стрижку тебе хотелось бы сделать.
Сабах сказала спасибо и тем ограничилась. Она не рассказала тетке, что происходило за стенами интерната. За высокими прочными стенами, с которых девочки соскабливали штукатурку, чтобы сделать тени для век. Коридоры пропитались запахом мочи и чеснока. Сторож и садовник трогали свои члены, глядя, как девочки в бежевых комбинациях бегут в душ. Кстати, душ они принимали нечасто. Директриса была женщиной экономной. В конце концов, в интернате живут не принцессы: «Это и так понятно. В противном случае вас бы тут не было». Пансионерки стирали свои вещи только дважды в месяц.
В минувший вторник Сабах, накрывшись бежевым одеялом, читала в дортуаре на втором этаже. Ей хотелось писать, но было так холодно, что она не решалась вылезти из-под тяжелого шерстяного одеяла, подарка Матильды. И вдруг она почувствовала, что трусы у нее мокрые. Она решила, что описалась и что теперь все будут над ней издеваться. Она просунула руку в трусы, а когда вытащила ее, то увидела, что пальцы покрыты черной вязкой слизью. Она не была ни наивной, ни невежественной и прекрасно знала, что у женщин идет кровь. Но она представить себе не могла, что это выглядит так, что из тела выделяется адская жидкость, густая субстанция, и создается впечатление, будто человек разлагается изнутри. Она-то думала, что из вагины вытечет несколько капелек красной крови. Блестящей крови, свидетельствующей о хорошем здоровье.
Это было несчастьем по нескольким причинам сразу. Первое несчастье состояло в том, что придется пойти к надзирательнице. Та выдаст ей всего одно полотенце на смену, и ей придется самой его стирать, а надзирательница еще и отругает ее, если она испачкает платье: «Кровь не отстирывается!» Вторым несчастьем были неминуемые сильные боли, от которых девочки иногда даже плакали, ведь лекарств им не давали: «Таков ваш удел. А мужчинам каково? Они идут на войну». Еще одним несчастьем был запах железа и рыбы, который пропитывал одежду и ощущался особенно сильно всякий раз, когда повзрослевшая девочка забывала крепко сжать ляжки. Да, девушки утрачивали детский запах, теплый сладкий запах невинности, исходивший от них еще недавно. Отныне на них смотрели по-другому – как на уцененный товар, без прежнего сочувствия, и под этими взглядами они превращались в сучек. Они впадали в неистовство, ими овладевало желание чувствовать, смеяться до изнеможения. Они становились опасными, и теперь, когда одна из них приглашала другую к себе в кровать, все знали, что они ищут не только тепла или утешения в своих горестях. Девушки с пушком на верхней губе забирались под одеяло. Они ласкали языком дурно пахнущую вагину одноклассницы, засовывали в нее пальцы с длинными ногтями. Они царапали и кусали друг дружку. Потом девушки жаловались на то, что у них рези, когда они мочатся, или на дурные болезни, на которые, казалось, никто не обращал внимания.