Дочери мертвой империи
Мне хотелось оттащить ее от могилы и сказать, что, конечно же, я думаю о других, что я была добра к ней, к ее матери, к лейтенанту Вальчару. А потом меня осенило: а что я сделала для них? Я подвергла опасности и Евгению, и ее семью, а взамен предложила только драгоценные камни, которые невозможно обменять на деньги. Меня затошнило.
Ведомая чувством вины, я подобрала совок и присоединилась к Евгении.
Она кивнула и представила меня как свою двоюродную сестру. Фома Гаврилович толком и не взглянул на меня. За его усталостью чувствовалась пустота: его волновала только могила для жены. Так что мы помогли ее рыть.
Евгения взяла лопату, а мы с Фомой присели у края и принялись работать совками. Воздух был тяжелый и горячий. Мне приходилось постоянно прижимать к носу платок, чтобы не чувствовать запах разложения, исходивший от лежащей рядом Нюрки.
Мы копали несколько часов подряд, прерываясь, лишь когда я ходила за водой к ручью. Могила становилась глубже, а мой разум прояснялся. Я забыла о трупе. Перестала думать о том, что он мне напоминает, перестала замечать изнуряющую жару, и пот, и комаров. Когда одна рука уставала, я перекладывала совок в другую. Несколько раз мне хотелось сдаться, особенно когда мы сами опустились в могилу и черпали землю небольшими горстями. Но Евгения не прекращала работать, поэтому и я не остановилась, пока мы не вырыли достаточно большую яму, чтобы туда могло уместиться тело.
Мы с Евгенией помогли Фоме выбраться из могилы и стояли рядом, пока он смотрел, прощаясь, на тело своей жены. Оставалось только одно.
– Она всегда меня смешила, – вдруг произнес он скрипучим голосом. – А теперь и смеяться больше нечему.
– Нечему, – согласилась Евгения.
Я уставилась на нее в ужасе, но она, похоже, сама поняла, что соглашаться с Фомой было не очень деликатно.
– То есть, конечно, есть чему, – поправилась она, каким-то образом подобрав еще более неуместные слова.
– Фома Гаврилович, – вклинилась я. – Хотите, я прочту за нее молитву?
Ничего более подходящего для этих похорон я не придумала. До того как коммунизм стал отваживать народ от церкви, ни одна душа не уходила в мир иной без религиозной церемонии. Евгения нахмурилась. Предлагать молитву было рискованно: если Фома окажется атеистом, он оскорбится. Но мне захотелось спросить.
– Да, – ответил он. – Пожалуйста.
Я медленно и глубоко вдохнула.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас, – начала я.
Голос хрипел, но я продолжала, потому что эта молитва предназначалась не только Нюрке. У моей семьи не было похорон. Я читала молитву не только для жены Фомы. Также она звучала для папы, для мамы, для Маши, Ольги, Татьяны и Алексея, для всех тех, кто умер в том подвале и был сожжен, а не предан земле. Эти похороны проходили и для них.
– Вечный покой подаждь, Господи, усопшей рабе Твоея Анне и сотвори ей вечную память, – читала я.
Ко мне присоединился Фома и, к моему удивлению, Евгения. Я встретилась с ней взглядом, и на глаза навернулись слезы.
Когда мы закончили молитву, Фома подошел к жене.
– Моя Нюрка, – тихо сказал он. – Я должен был уйти первым. А ты могла бы и дальше рисовать картины с маленькими. А кому я сдался? – Его голос сорвался.
Он упал на колени, положил руки на тело жены и заплакал.
Я тоже плакала. Старалась соблюдать почтительную тишину, а по щекам не переставая лились слезы. Я знала, что чувствует Фома Гаврилович. Его горе просочилось в меня и сделало темноту внутри еще более вязкой. Я присела рядом и обняла рукой его плечи – они мелко тряслись, прямо как мои.
– Скажи о ней пару слов, Евгения Ивановна, – попросил Фома, когда слезы поутихли. – Я не могу.
Она занервничала. Я попыталась собраться, перестать плакать – нужно было опередить Евгению, пока она опять не сказала что-нибудь глупое. Я поднялась, Фома последовал моему примеру. Однако, вытирая лицо, я поняла, что ничего не могу добавить. Я не знала Нюрку. Взглянув на Евгению, я заметила, как она вновь нервно сглатывает.
– Лев знал ее лучше всего, – наконец сказала она. – Именно Нюрка Олеговна научила его рисовать. Мне нравилось за ними наблюдать. Ее уроки всегда были интересными. А те горшки, которые она разукрашивала, продавались дороже. – Девушка крепко сжала руки под фартуком. – Помню, однажды она нарисовала мое лицо на морде мула, потому что я упрямилась.
Не удержавшись, я хохотнула и вытерла слезы. Фома никак не реагировал, продолжая внимательно смотреть на Евгению, словно зачарованный ее словами.
– Нюрка Олеговна была добрая и веселая женщина, – продолжила Евгения. – И очень смелая. Мне будет ее очень не хватать.
Она остановилась и бросила на меня взгляд, то ли в поисках поддержки, то ли чтобы удостовериться, все ли правильно она сказала. Я ободряюще кивнула ей. Фома еще раз склонился над телом, поцеловал жену в лоб поверх покрывала и осенил ее крестным знамением. Затем взялся за конец покрывала и в ожидании посмотрел на нас.
Я помогла поднять тело с его стороны, Евгения – с противоположной. Покрывало было тонким и колючим. Пока мы поднимали Нюрку, помогая опустить ее в могилу, отголоски страха и ужаса окончательно меня покинули. Словно вместе с ее телом ушла частичка беспросветного горя, что терзало меня.
– Пойду поставлю квас, – вдруг сказал Фома, развернулся и ушел в дом.
Я вопросительно уставилась на Евгению. Тело нужно предать земле.
– Давай закончим, – вздохнув, произнесла она.
Я кивнула. Мы вновь взяли в руки инструменты и предали Нюрку земле, завершив одни из самых странных и маленьких похорон в истории. Я перекрестилась и мысленно попросила Бога, чтобы кто-нибудь когда-нибудь тоже похоронил и мою семью. А потом мы направились к дому.
– Давай только поторопимся, – сказала я.
Евгения кивнула. Никто из нас не подумал отказаться от приглашения, так что мы пошли внутрь.
– Пожалуйста, угощайтесь, – сказал Фома, как только мы вошли.
Он указал на четыре глиняные кружки кваса на столе. Все сразу заметили одну лишнюю.
– Ох, я ошибся в счете, – пробормотал Фома глухим голосом. – Забыл.
Мы сели к нему за стол. Внутри дом Петровых был такой же необычный, как и снаружи, – свидетельство того, какой необычной женщиной была Нюрка. От низкого потолка и почти до пола стены были увешаны рисунками. Какие-то – в рамках, большинство – на пергаменте, бумаге и холстине. Почти все ярко разукрашенные. Синий, очевидно, был любимым цветом Нюрки, потому что встречался повсюду. Ее художественный репертуар оказался довольно обширным: она рисовала натюрморты с цветами, едой, пейзажи, а еще животных и портреты людей. К сожалению, я нигде не увидела рисунок с Евгенией-мулом.
– Спасибо за напиток, Фома Гаврилович, – вежливо подала я голос через некоторое время. – Вам нужно что-нибудь? Мы можем принести.
– Нет-нет, – отказался он, не отрывая взгляд от чашки.
– Можно я взгляну на работы вашей жены?
Он кивнул, и я встала и подошла поближе. Мое внимание привлекла третья стена, у задней части дома. На ней висели не картины, а открытки. Десятки их, и самые разнообразные: с улицами, святыми, церквями, цветами… На многих значилось: «Екатеринбург». При виде города, по улицам которого ездила моя семья, города, где они умерли, мой желудок тревожно сжался.
– Сыновья присылали, – тихо сказала подошедшая ко мне Евгения. – Оба погибли на войне. Немцы, – добавила она, поясняя, что имела в виду мировую войну, а не революцию.
– Бедный, – прошептала я.
Я загнула уголок открытки и прочитала приветствие: «Дорогие мама и папа». Их родители сохранили каждую присланную ими открытку, и теперь те превратились в памятник.
– Фома Гаврилович, нам надо идти, – произнесла Евгения, поворачиваясь к нему. – Но мы обязательно зайдем завтра: огород нужно прополоть, да и картошка уже созрела.
Я тоже хотела было идти, как взгляд зацепился за открытку с фотографией, на которой запечатлели семерых человек. Колени задрожали. Я оперлась рукой о стену, чтобы не упасть. Дыхание резко перехватило, словно я с разбегу сиганула в ледяную прорубь.