Четвертый кодекс (СИ)
Но дон Хуан, казалось, увидел его мысли.
- Ты не понимаешь. Сказать, что я «тольтек», все равно что сказать, что ты… кто ты там?
Он пристально поглядел на Евгения.
- Ну да, «студент-историк». Это то, кем ты являешься в мире. А тольтеки – линия видящих, к которой я принадлежу. И будешь принадлежать ты. Впрочем, по крови я все же потомок тех тольтеков, про которых ты подумал.
- Как это «буду принадлежать»? – заинтересовался Евгений.
- Когда станешь моим учеником и назовешь меня благодетелем, - мягко улыбаясь, произнес дон Хуан.
Вылетающие из его рта слова снова заманчиво искрились.
- Зачем? – Евгению действительно было любопытно.
- Потому что сам знаешь, что так правильно, - убежденно сказал дон Хуан. – И потому что возможность видеть, которая у тебя была от рождения, подтолкнул удар, который ты получил в детстве. Эта была та самая точка невозврата, на которой мир схватил тебя и повлек по предначертанному тебе пути.
Евгений и сам всегда чувствовал нечто подобное, но тут заупрямился.
- Мир тут не причем!
- Причем, причем, - хихикнул индеец. – Он поставил тебя на путь, а ты понял, что у этого пути есть сердце.
- Что-что?
- Любой путь – лишь один из тысяч, - пояснил дон Хуан. – Но воин выбирает только путь с сердцем. А ты воин. Вернее, можешь им стать.
- Предположим, я уже выбрал свой путь, - заметил Кромлех.
Дон Хуан замотал головой.
- Ты про записи моих предков, которые хочешь читать? – спросил он с некоторым презрением. – Они совершенно не важны. Знание записать невозможно. Зафиксированное знание обращается в свою противоположность. Все, что ты хочешь узнать о тех людях, расскажу тебе я. Или они сами…
Уже некоторое время юноша чувствовал за словами индейского колдуна что-то… некое двойное дно. Даже мерцание его фраз в воздухе стало казаться хитрым и двусмысленным.
- Что ты знаешь о моем пути? – резко спросил Женька и почувствовал, что и правда задет.
Гулкий смех индейца стал его раздражать. Правда, на сей раз дон Хуан лишь хохотнул.
- Да все, - ответил он. – Я же сказал, что курю тебя. А это значит, что все твои тайны – мои.
Он хитро взглянул на юношу.
- Думаешь, твоя тайна – такая уж тайна?
- Ты о чем? – Женька встревожился.
- Да о том свитке, который белые украли из мертвого города, а ты украл у них.
В воздухе перед ними появилось видение сложенного гармошкой свитка, покрытого причудливыми значками.
«Это галлюцинация, его на самом деле нет», - успокаивал себя Евгений.
Никто не должен был знать о кодексе фон дер Гольца. Никто в этом мире.
***
Иосиф Виссарионович Сталин. СССР. Кунцевский район Московской области. Ближняя дача. 5 марта 1947 года
Поляки утомили хозяина. Их делегация сидела в его кремлевском кабинете два часа, нудно и подобострастно убеждая уменьшить поставки угля по «специальной цене» - замаскированная контрибуция, выплачиваемая углем, «продаваемым» в СССР за копейки. Хозяин и сам давно уже решил облегчить этот оброк Народной Польши наполовину, но делал вид, что упирается, и даже в какой-то момент стал бросать на просителей гневные взгляды, слегка подергивая усом. Это вызвало у них приступ ужаса, но свою жалобную песню они отважно продолжали, чем даже заслужили его скрытое одобрение.
Поляков он не любил. Давно, может, с войны 20-го года. Горечь поражения продолжала грызть его, хотя вину за него он возложил на политических противников. В 39-м он поквитался с Польшей, разделив ее с психованным Гитлером, но осознание унижения не стало менее едким. Унижение вообще было самым страшным из того, что могло с ним случиться. По крайней мере, он сам так думал.
Впрочем, хозяину нравилось полагать, что личные эмоции почти не влияли на его политические решения. Он пытался культивировать в себе прагматизм и объективный взгляд на ситуацию, и искренне считал, что преуспел в этом. И сейчас, когда Польша лежала у его ног, а в Москву приезжали делегации нового польского правительства, выпрашивая милостей, хозяин поступал с ними, следуя обычной своей объективной жестокости и имея ввиду прежде всего выгоды для своего государства. Которым был он сам, что подразумевалось безусловно.
Он сделал вид, что смягчается под напором аргументов, и, наконец, дал добро. Поляки ушли в полной уверенности, что сделали великое дело для своей страны. Хотя и вынуждены были отказаться за это в пользу СССР от львиной доли положенных им немецких репараций.
Вспоминая это теперь, вытянувшись на удобном диване, хозяин довольно хмыкнул. Он любил, когда одураченный и униженный им человек бывал осчастливлен этим. От этого его суровый и тусклый взгляд на вещи иной раз даже слегка разнообразился проказливым весельем.
«А этот… тезка… Циранкевич, дельный парень, надо бы его и дальше двигать», - подумал хозяин, потягиваясь за лежащей на ночном столике пачкой папирос и спичками – в последнее время врачи запретили ему курить трубку, хотя иногда он нарушал запрет. Но сейчас набивать и раскуривать самый знаменитый свой атрибут ему было лень – устал.
«Меньше надо бы работать. А то и десяти лет не протяну», - думал он, следя за величественно уплывающими к полутемному потолку клубами дыма.
Смена в Кремле завершилась во втором часу ночи. После поляков на десять минут запустил к себе терпеливо пропревшего весь день в приемной Чарквиани – преемника Лаврентия в грузинской партийной организации. Дело было плевым и решилось сразу. Да и недосуг хозяину сейчас было заниматься Грузией. Там давно надо было навести порядок, но не впопыхах, а с чувством и расстановкой.
На дачу он вернулся около двух и, по обыкновению, еще несколько часов проработал с бумагами, взбадривая себя крепким чаем, который сам заваривал. Потом написал на листке, что хотел бы съесть на завтрак, вызвал кнопкой прислугу и велел постелить в малой столовой.
После папиросы захотелось пить. Он с досадой вспомнил, что опять забыл поставить на ночной столик бутылку боржоми – она осталась на большом столе, до которого было не дотянуться. А вставать так не хотелось…
Смертельная усталость хозяина незаметно перетекала в какое-то дурное беспокойство. В красноватом свете настольной лампы под абажуром обычно уютная столовая стала казаться местом таинственным и недобрым. То, что днем радовало его взгляд – геометрически прямые линии, умиротворяющая монотонность панелей из карельской березы, матовый мрамор камина – в полутьме приобретало потаенную мрачность. Словно бы он лежал в роскошном склепе.
Хозяин знал, что он совершенно один в этой огромной части дачи – от служебных помещений с персоналом его отделял длинный коридор с большими окнами, выходящими в другие комнаты. Конечно, охрана стояла по периметру дома, и, выйди он сейчас на веранду, увидел бы через стекло спины офицеров, чутко вглядывающихся и вслушивающихся в тишину парка.
Но здесь он был один. Это одновременно возбуждало и пугало его. Он любил одиночество, но страх не покидал его никогда. Если бы миллионы людей, для которых он был полубогом, знали, как жалобно ежится его сердце от таинственных ночных звуков… Если бы они знали, что этот титан и герой часто чувствует себя испуганным ребенком в темной пещере с затаившимися чудовищами…
В горле совсем пересохло, в груди теснило. Бутылка с водой заманчиво поблескивала в каком-то метре от него, но сил встать не было. Ему казалось, что, если он вылезет из-под одеяла и поднимется на ноги, притаившийся в засаде ужас мгновенно схватит его и унесет неведомо куда.
Воли хватило лишь на то, чтобы выпростать из-под одеяла правую здоровую руку (большая часть мира не знала даже, что он калека) и выключить лампу. Спокойнее ему от этого не стало. Отблески на мебели и стенах сделались еще таинственнее, ночные звуки – более угрожающими.
Однако стеснение в груди стало потихоньку отпускать, а сознание все чаще сползало в пеструю чепуху, предшествующую настоящим сновидениям.