Опыт автобиографии
Но в конце восьмидесятых годов все это для нас, студентов, выглядело совершенно иначе. Социализм был прекрасной новорожденной надеждой. Как было нам догадаться, что он, едва родившись, начнет клониться к упадку, станет самонадеянным и самодовольным и под конец превратится в агрессивную и назойливую, при всей своей недоразвитости, доктрину? Повязав красные галстуки как знак вызова и единственное украшение наших поношенных, с обтрепанными рукавами костюмов, мы проделывали долгий путь по освещенным газовыми фонарями зимним лондонским улицам, а потом — в ртутной ядовитости метро, чтобы послушать и покритиковать Уильяма Морриса, Уэббов, Бернарда Шоу, Хьюберта Бланда {116}, Грэма Уолласа, всех остальных, открывавших перед нами двери в тысячелетнее царство, посмеяться над ними и поверить чуть ли не каждому их слову.
Сегодняшние студенты знают, что осилить дорогу к социализму труднее, чем нам казалось. На каждого из нас, в сравнении с прежними днями, сейчас приходится по дюжине юношей с острым умом, более усердных и настойчивых. У людей, устремленных в будущее, нет сегодня таких блестящих, ярких и поражающих воображение учителей, какие были у нас. У них нет Шоу, Уильяма Морриса, целого созвездия художников, поэтов, ораторов, способных собрать зажигательные митинги, но это только потому, что социалистическое движение сейчас стало шире и самонадеяннее. Революционные устремления XIX века были детской игрой в сравнении с революционностью, требуемой в наши дни. Сейчас по-прежнему время великих перемен, но они совершатся должным образом лишь в том случае, если их будут направлять адекватно организованные силы. Лишь оглядываясь на то, о чем мы мечтали и что знали в Южном Кенсингтоне полстолетия назад, я могу оценить, насколько возросла во всем мире способность думать о будущем.
6. Фон студенческой жизни (1884–1887 гг.)
До сих пор я говорил о своей жизни в Лондоне исключительно с точки зрения студента, поскольку в те решающие годы это было для меня самым главным. В моем мозгу создалось представление о мире, в котором мне суждено жить в последующие годы. Каждый рабочий день студенты съезжались из разбросанных по городу домов и квартир на Эксибишн-роуд, где располагались наши школы, чтобы нащупать в тумане путь к новому научно обоснованному взгляду на мир, который путано прочерчивали для нас на занятиях. Этот новый взгляд, хотя еще нечетко вырисовывался для нас, значил уже очень многое, потому что здесь скрывались вещи основополагающие и для нашей собственной жизни, и для планеты в целом, и он же рождал понимание драмы текущей политики и экономических отношений. Постели, в которых мы спали, пища, которой мы питались, друзья за пределами колледжа — все отступало на задний план.
Однако все это было важным, хоть и не имело большого значения. В те дни студенческая жизнь в Южном Кенсингтоне почти целиком ограничивалась пределами аудиторий и лабораторий, общежитий не существовало в природе, и после пяти вечера и до десяти утра мы всецело принадлежали только себе. После пяти мы разбредались кто куда по нашим разнообразным жилищам и приобретали свой жизненный опыт как у кого получалось.
Рассказ о систематическом образовании в области биологии и физики, о том, как расширялись, укреплялись и были пересмотрены в последующие годы мои представления, и о том, какие общественные и политические идеи, в рамках тогдашнего социализма, сумел я выработать, вывел меня далеко за пределы студенческих лет. И, по правде сказать, за пределы моей собственной жизни. Я должен сейчас вернуть читателя к еще не сформировавшемуся семнадцатилетнему мальчишке, только что из провинции, поскольку пора сообщить кое-что о его юности и о юности в целом.
Ни мой отец, ни моя мать не имели ни малейшего представления о том, как устроить меня в Лондоне, и им было не с кем посоветоваться. Прежде всего было понятно, что мне придется жить на свою гинею в неделю. У матери, думаю, было преувеличенное представление об опасностях, которые таит в себе для моей морали большой город, и не было веры в мою внутреннюю чистоплотность и здравый смысл. Она с давних мидхерстских времен дружила с женой молочника, что жила на Эджвер-роуд. Они время от времени обменивались благочестивыми письмами, потом ее подруга умерла. У той была дочь, которая вышла замуж за служащего оптовой бакалейной фирмы, и мать написала ей с просьбой меня приютить, пребывая в полной уверенности, что это и есть островок добродетели в океане столичной испорченности. Ей очень хотелось поручить меня кому-нибудь, кого она знала, и ей даже в голову не приходило, как мало она представляет себе дочь своей добродетельной подруги. На деле же моя хозяйка далеко отступила от суровых правил евангелической морали, в которых была воспитана.
Благочестие начисто отсутствовало в этом набитом жильцами доме, где я поселился в результате переговоров. Провидение, определив меня туда, лишний раз смеха ради сыграло одну из своих шуточек с моей матерью, да еще к тому же шуточек дурного тона.
Дом, хоть и невеликий, был забит до отказа. На первом этаже обосновался мелкий чиновник с женой; их недавний брак, по всему было видно, не складывался. Второй этаж занимала моя хозяйка с мужем, а этаж выше — их двое детей; на самом верху, каждый в своей комнате, обитали я и еще один человек. Этот съемщик, как мне смутно припоминается, был чем-то вроде клерка. Все получали только завтрак, хотя я был исключением — меня в рабочие дни кормили еще легким ужином, — а по воскресеньям мы все вместе обедали. Прислуги не было. И мне что-то не помнится ванная комната — благоразумнее ограничиться этой неопределенной формулировкой. Из дома я отправлялся с небольшой сумкой, набитой книгами и всем необходимым, через Уэстборн-Гров и Кенсингтонский сад в средоточие учености, а по вечерам, когда темнело и сад закрывался, я спешил обратно, шурша опавшей листвой, нередко подгоняемый свистками сторожей и криками «На выход!». К югу от этих зеленых лужаек и зарослей располагались лаборатории, библиотеки, музеи и астрономические обсерватории, к северу — лавки Квинс-роуд и Уэстборн-Гров, освещенные газом витрины универмага Уайтли и сугубо личная жизнь плотно заселенных домов, в один из которых мать меня загнала. Переход от общего к частному нигде не был столь разителен. На промежуточной лестничной площадке моего дома находилось некое подобие гостиной, в которой я располагался с двумя мальчиками; там я делал записи и читал учебники на покрытом клеенкой столе под газовой горелкой, а они тем временем готовили уроки или затевали драку.
Обе замужние женщины были неряхи, занятые только едой, питьем, тряпками и сексом. Весь день они оставались дома и в это время «прибирали», точнее бездельничали, или, когда находило на них такое настроение, надевали все самое лучшее и отправлялись пошататься по магазинам или просто по улицам в поисках сомнительных приключений. Когда повезет, удавалось подцепить мужчину, который, глядишь, сводит поесть, разыграть перед ним таинственную знатную даму, договориться о новой встрече, которая может и не состояться, и с восторгом описывать потом свое приключение всем, кому не лень, разумеется, за исключением мужа. Слова и дела кавалера пересказывались самым дотошным образом, поскольку надо было выяснить, джентльмен ли он, да и вообще кто он такой. Самым ценимым трофеем этой игры воображения было некое идеальное существо — светский человек, член клуба, хотя всегда оставалось неясным, таков ли трофей на самом деле. Он мог запросто оказаться заезжим деревенщиной или даже отлучившимся из лавки приказчиком.
Но по вечерам и в конце недели жизнь для жен становилась веселее. «Кино» тогда не было, но существовали мюзик-холлы, куда они ходили с мужьями и где в зале подавали горячительные напитки. По субботам делались закупки для воскресного обеда, и обе семьи одной большой компанией отправлялись по магазинам, лавкам, киоскам на Эджвер-роуд. Иногда и меня приглашали присоединиться. Мы оказывались в толчее среди орущих торговцев и лоточников, останавливались, глазели по сторонам. Наше внимание привлекали забавные уличные сценки. Мы придирчиво торговались. Здоровались со знакомыми. Выпивали что-нибудь в баре. Я позволял себе это маленькое баловство и тем самым участвовал во всех тратах, обрекая себя на голодные понедельник и вторник.