Пятьдесят лет в раю
Эпиграфом к «Семи великим смертям» я поставил слова Монтеня: «Если бы я был сочинителем книг, то составил бы сборник с описанием различных смертей, снабдив их комментариями. Кто учит людей умирать, тот учит их жить». Разумеется, 16-летний паломник из туберкулезного санатория ни о каком Монтене понятия не имел – совсем иным был характер его чтения. Шпионский ширпотреб в основном, и уж в лучшем случае – Дюма, Жюль Верн, Стивенсон. Полуопальный и оттого еще более завораживающий Грин в этот список, безусловно, входил, хотя и не занимал в нем почетного первого места. Это меня не смущало. Любой писатель казался мне существом высшего порядка. Я даже больше скажу – таковым представлялся мне любой человек, который имел счастье видеть свою фамилию под напечатанным типографскими буковками текстом.
Судя по письму из газеты, я тоже мог бы уже оказаться среди этих избранных, но помешали загадочные «технические причины». С нетерпением ожидал я своего возвращения в Симферополь, а пока без устали плодил новые произведения – как в стихотворной, так и в прозаической форме.
Сразу после приезда отправился по редакциям, благо располагались все они в одном, правда, очень большом здании. Это были три областные газеты – две партийные, на русском и украинском языках, и одна комсомольская. А еще – районная, предназначенная для жителей окрестных деревень и поселков. Называлась она «Призыв». Правда, я ни разу не видел ее – в Симферополе газета не продавалась и не вывешивалась на стенды, как вывешивались областные и центральные. Но я давно уже заприметил редакционную вывеску и после возвращения из санатория, последовательно обойдя три областные, решил попытать счастья в районной.
Редакция занимала одну комнату. Три женщины сидели в ней и мужчина. Обращаясь сразу ко всем и, стало быть, ни к кому в отдельности, я спросил, можно ли показать стихи. В ответ мужчина, ничуть не удивившись, протянул руку.
До сих пор помню его фамилию – Иванюк. Молодой, в очках. Жестом показал на стул, я сел, и он, к моей радости (не надо ждать!), тотчас принялся читать.
Стихи были сатирическими. Небольшими, в шесть-восемь строк, которые я, усмиряя свой уже тогда весьма своевольный почерк, прилежно вывел накануне вечером – каждый стишок на отдельном листке.
Искоса следил я за выражением лица своего эксперта. Лицо было непроницаемым. А главное – ни единой улыбки или хотя бы подобия ее на худощавом лице. Это было дурным знаком – смешные штучки, по моему разумению, в стихах имелись.
Закончив чтение, мужчина, однако, не возвратил мне стихи, а поднялся, подошел к пожилой рябоватой женщине (пожилой – по тогдашним моим понятиям) и все так же без единого слова положил мои несчастные листки на ее заваленный бумагами стол.
Женщина была редактором газеты, ее фамилию я тоже запомнил на всю жизнь – Михайлова. Сердце мое забилось учащенней. На моих глазах происходило нечто, что могло увенчаться… мне даже боязно было подумать, чем.
И опять – ни слова, и опять – ни улыбки. Лишь слабый, не понятный мне кивок, после чего стихи вновь перекочевали на стол Иванюка. Тот внимательно посмотрел на меня сквозь очки – с отчаянием ощутил я свою невзрослость, – и тут наконец уста его разверзлись.
Не мог бы я, осведомились у меня, написать кое-что для их газеты.
Я сразу внутренне повзрослел. Но под ложечкой засосало от страха – что написать? С подобными просьбами ко мне еще не обращались.
Речь шла о письмах читателей. Некоторые из них редакция намерена опубликовать, со стихотворными комментариями. Сатирическими.
Это был мой первый литературный заказ. Я согласился, не раздумывая. Иванюк достал из ящика стола несколько писем, бегло просмотрел их и одно протянул мне.
Письмо было из деревни Клиновка, о которой я даже не слышал. Жители жаловались на плохую работу киномеханика: то лента рвется, то пропадает звук.
Я унес письмо домой и просидел над ним до полуночи. (Бабушка на сей раз не мешала.) На следующее утро, проигнорировав в очередной раз техникум, отправился в редакцию со стихотворным комментарием в двенадцать строк. То была пятница. А уже в воскресенье, 12 октября, с новым поэтом имел счастье познакомиться весь Симферопольский район. Насколько велика была эта территориальная единица, не знаю, но тогда мне казалось, что велика, и даже очень.
В отличие от счастливых жителей района, сам я увидел свое детище лишь в понедельник, когда получил в редакции номер газеты. На улице ярко светило солнце, куда-то спешили, толкая меня, прохожие, а я не мог оторвать глаз от своего творения.
Творение помещалось между фотографией доярки и рекламой «Вторчермета» и удостоверяло мое существование на земле куда весомей, нежели паспорт, которым я обзавелся полгода назад. Ибо в паспорте все, что касалось меня, было вписано от руки, а здесь – напечатано, печатному же слову я верил безгранично.
В ближайшие три недели мое второе рождение подтвердили областные газеты – «Крымская правда» и «Крымский комсомолец». Одна опубликовала небольшой стихотворный фельетон, другая – две короткие басни. К тому времени получил я и свой первый гонорар – целых двадцать пять рублей, что равнялось стоимости двадцати порций эскимо. Эти деньги редактор «Призыва» Михайлова достала из собственной сумочки – до сих пор не возьму в толк, с чего вдруг. Тогда ведь все было государственным. Может быть, в редакционной кассе не нашлось мелких купюр?
Итак, мои первые напечатанные опусы относились к сатирическому жанру. Почему? Мне кажется, загадка эта решается просто. Ни остроумием, ни веселостью нрава, ни находчивостью я никогда не отличался, зато жил в доме, где…
Стоп, о доме надо рассказать подробнее. Это был не просто дом, а дом с большущим двором, вернее, двумя дворами, первым и вторым. На улицу выходил лишь фасад одноэтажного особнячка, в котором останавливался молодой Лев Толстой. Тогда, впрочем, это не поражало моего воображения. Ну Толстой и Толстой, унылый классик, как, собственно, и все классики, которых мы проходили в техникуме на уроках литературы. И пятидесяти страниц «Войны и мира» не мог осилить. Вот если бы Жюль Верн провел тут ночку!
Особое значение дому придавал в моих глазах другой писатель, живший здесь, в отличие от Толстого, не когда-то в далеком и оттого почти неправдоподобном прошлом, а сейчас, в одном со мной времени. Он-то, сам того не сознавая (а я тем более), и подтолкнул меня к сатирической стезе… Но об этом человеке нельзя говорить мимоходом, он, право, заслуживает того, чтобы дать его портрет крупным планом.
Вот именно – крупным планом. Для которого, сдается мне, отыщется свой персонаж во всех – или почти во всех – последующих годах (они же – главах) моей отнюдь не беспристрастной, чего уж там, хроники.
Итак.
Крупным планом. Алексей МАЛИН
Двор наш, как я сказал, состоял из двух дворов, первого и второго. Алексей Карлович Малин жил в первом, справа от ворот, а мы с бабушкой – во втором, заднем, в самой глубине, возле мусорного ящика, куда сносили отходы все наши соседи. Вывозили мусор раз в три, а то ив четыре дня, и он накапливался высоченными кучами рядом с ящиком. Жужжали гигантские золотисто-зеленые мухи, тощие коты растаскивали, урча, объедки, а вонь стояла такая, что бабушке приходилось даже в жару закрывать окна и по-южному занавешенную тряпицей дверь. Особое негодование вызывали у нее те, кто вываливал мусор на землю, даже когда в ящике оставалось свободное место.
Малин не делал этого никогда. Аккуратненько пробирался к ящику и так же аккуратненько, чтобы, не дай бог, не просыпалось мимо, опрокидывал над ним свое небольшое ведерко. Среднего роста полноватый человек, с глубокими залысинами, ничем не примечательный на вид, в гимнастерке с отпоротыми погонами, но я, тогда еще школьник, смотрел на него, как на божество. «Писатель», – с уважением произносила моя бабушка. При всей нашей бедности она выписывала «Крымскую правду», а там регулярно появлялись его басни и стихотворные фельетоны. И не только в «Крымской правде». Порой я встречал их в «Крокодиле», что всякий раз наполняло меня гордостью. Мой сосед, человек, который столько раз проходил совсем близко от меня, и – надо же, печатается в Москве! Стало быть, вся страна знает его, весь Советский Союз. Ну как тут не попробовать себя в этом замечательном жанре!