Место встречи - Левантия (СИ)
Мысль о ребенке заставила Арину замереть. В ее жизни появится человек, от которого не убежать, не скрыться. Который будет полностью зависеть от нее…
Ладно, время есть — эту мысль можно пока отложить.
Более важная мысль — где ночевать. На работе — не вариант. Ключ от кабинета у Шорина есть, так что наверняка он будет ее там ждать. А сил на последний разговор нет. Надо все обдумать, чтобы разговор точно стал последним.
Так, это потом.
Можно пойти к Якову Захаровичу. Они с женой всегда рады Арине… ну, были рады когда-то, в одной из прошлых жизней. Не важно. Но даже с милейшим, все понимающим Яковом Захаровичем говорить нет сил. Он поймет, он, может, и подскажет что дельное — но не сейчас.
Арина задумалась. А потом подняла голову — и пошла в сторону вокзала. Там можно поспать в тепле, даже кипятком разжиться. Заодно узнать, куда можно уехать подальше от карих глаз с красным отливом — еще утром таких любимых, а сейчас — глаз обманщика и врага.
Как ни странно, на вокзале удалось вполне прилично выспаться. Впрочем, с билетами было туго: «Страна вся на колесах, никуда не выехать», — хмуро пробормотала билетерша, захлопнув перед Ариной окошко.
Больше народу, чем на вокзале, было только в женской консультации, куда Арина побежала с раннего утра. Но она все-таки дождалась своей очереди. Вчерашний день не оказался ночным кошмаром или игрой воображения.
«Еще одна по мужикам допрыгалась», — брезгливо, почти не снижая голоса, сказала врач акушерке за спиной у Арины. Когда же Арина несмело спросила, не будет ли каких осложнений, если ребенок унаследует Особые способности, получила по полной. Что старая для первых родов, что тощая слишком, что думать надо было головой, а не тем местом между ног, что осложнения будут обязательно, что статистику материнской смертности она всему району подпортит…
В общем, бежала оттуда Арина, втянув голову в плечи и стараясь не расплакаться.
На работе стало только хуже. В кабинете у нее сидел Шорин.
— Ты пил? — спросила она, задыхаясь от невыносимой вони смеси одеколона и перегара.
— Как ты убежала, я сразу к Ростиславычу. Мол, чем вы человека так напугали. Он и рассказал. Ну, я на радостях немного… позволил себе.
Арина сражалась с заевшим оконным шпингалетом. Шорин подошел сзади, помог, попытался обнять ее — но она отстранилась.
— На радостях? — Арина распахнула окно и жадно вдыхала свежий воздух.
— Ну… — веселый настрой слетел с него, — ты же помнишь, мы мечтали, как бы все здорово было, если бы…
— Если бы что? Если бы мы были моложе, если бы не были изгрызены войной, если бы были силы, если бы готовы были строить что-то новое, а не ползать по обломкам, делая вид, что все так и есть?
— Ну, может, мы что-то сможем?
— Нет, мы сможем только еще больше покалечить друг друга, а потом — и ребенка. Так что нет. С этого момента — никаких «нас». Есть я, есть ты, и мы не имеем друг к другу никакого отношения.
— А ребенок?
— Это уже только мое дело. И я постараюсь с ним справиться. Твой дорогой Станислав Ростиславович сказал, что у меня все получится. Партия поможет.
— Так и сказал? Узнаю… Арин, я понимаю, ты зла на меня, но ведь нам хорошо вместе…
— Было. Пока ты не обманул меня самым подлым образом. А теперь иди, не хочу тебя видеть.
— Ну, работаем мы все еще вместе.
— Я постараюсь как можно скорее ликвидировать это досадное недоразумение. Прощай.
Она хлопнула дверью собственного кабинета и выскочила на крыльцо. Где, конечно, стоял, небрежно облокотясь о перила, Моня. Посмотрев на Арину, он молча протянул ей платок. Только тогда Арина заметила, что по лицу у нее текут слезы. Она надеялась, что Шорин не видел ее плачущей. Впрочем, какая разница. Все, что с ним связано, — уже позади. Она выкурила подряд две папиросы — и почувствовала, что злость улеглась холодным черным комом где-то в районе груди, а сама Арина осталась спокойной, даже немного веселой. Она вытерла лицо и улыбнулась Моне.
— Ну, как прошел первый банный день? Как тебе Станислав Ростиславович — скажи, душка? — Цыбин скроил настолько брезгливую физиономию, что Арина не удержалась и хихикнула, — Дальше, впрочем, проще. Никаких бесед по душам, просто: жив, здоров, Давыд Янович тоже не хворает, приветы вам передает, в опасных настроениях замечен не был.
— Надеюсь, никакого «дальше» не будет. Не хочу иметь ничего общего с этим твоим Давыдом Яновичем.
— Что значит «не хочешь»? Насколько я понимаю, у вас… как бы это сказать… через некоторое время появится нечто… общее.
— Я смотрю, он не только подл, но еще и болтлив.
— Молчалив как рыба. Особенно сейчас, ибо похмелен. Но дедукция — величайшая из наук — молчать не намерена.
— И что же говорит твоя дедукция?
— Тот факт, что вы вместе минимум с прошлого октября, допустим, эти прохлопали. Я заметил только потому, что знаю неназываемого человека как родного, спал с ним в обнимку чаще, чем с любой девушкой. Ничего такого — только тепло, ты понимаешь. Плюс где-то с октября же он мне начал рыдать, какое у тебя каменное сердце и как ты его не любишь. То есть влюбился, как полный балбес. В общем, допустим, до Седьмого ноября они не знали. Но после того выступления — не знать не могли. При этом молчали. И после твоего дня рождения кто-то оставил хороший такой Особый след на крыльце. Тоже не заметить сложно, даже наши практиканты заметили. Что это были вы — любой ребенок сообразит. Что он тебя от меня провожает — тоже не новость, ты же понимаешь, среди моих гостей наверняка есть хоть один стукач. И опять они молчали. А тут вдруг добро пожаловать в наш узкий круг. Значит — что-то поменялось. Предложение он тебе уже делал, отказала ты ему у меня на глазах… Так что остается не так много вариантов. Что скажете, Уотсон?
— Только то, что сказала раньше. Никакого отношения к этому человеку иметь не хочу. Вне зависимости от… обстоятельств.
— А придется. Арин, ты, наверное, не понимаешь. Не важно, что ты думаешь о нем, важно, что он думает о тебе. Знаешь, сколько в Советском Союзе осталось драконов?
— Не представляю.
— Точно вообще мало кто представляет. Но десятка три, наверное, наберется. А знаешь, сколько их нужно, чтобы, скажем, устроить переворот в стране?
— Тоже не представляю.
— А вот этого тем более никто не знает. Но я подозреваю, что может хватить и пары-тройки, если окажутся в нужное время в нужном месте. А теперь, дорогой Уотсон, скажи мне сама, кто мы такие для них, — он показал большим пальцем куда-то вверх.
— Заложники?
— Молодец, угадала. Так что можешь бежать от Шорина куда хочешь — в любом месте тебя ждет очередной Станислав Ростиславович, Ростислав Владиславович или какая еще сволочь в том же стиле. И тем более когда у тебя есть нехилый такой шанс увеличить поголовие левантийских драконов аж вдвое…
— И что мне теперь делать?
— Ну, если хочешь, можешь сказать в вашу следующую встречу, что Шорин готовит восстание… Ну не знаю… Национал-анархистов, например. Или масонов.
— Спасибо за высокое мнение обо мне. Я ненавижу этого человека, но не настолько.
— Ты его не ненавидишь. Ты зла на него, ты раздосадована, ты растеряна. Но ты его любишь.
— Есть вещи, которые нельзя простить даже любимому человеку.
Однокашники
— Что ты тут сидишь? — спросил Моня, заходя вразвалочку в кабинет Арины и плюхаясь на диван. — Уже почти пять, можешь уходить с чистой совестью.
— Да особо некуда. Так что не тороплюсь.
— А как же встреча выпускников? Я плакат видел.
Арина вздохнула. Она тоже видела появившийся еще в марте на альма-матер плакат, мол, в связи с обстоятельствами встречи выпускников 31-го, 32-го, и так далее до 36-го годов, посвященные десятилетию окончания, будут проводиться в этом году 27 июля, в день именин основателя института Ираклия Галлета.
Зайти хотелось. Не то чтоб соскучилась по однокашникам — она никогда не была душой компании, близких друзей на курсе не завела. Но ей очень хотелось встретить тех, кто… «кто был со мной на одной войне» — Арина сформулировала для себя так. Военных врачей. Которые без слов поймут, что «выдохся эфир» — это страшнее, чем «кончилась еда», что два часа сна — это намного больше, чем полтора, что свет и горячая вода — это роскошь и счастье… Которым не надо объяснять, что «нет сражений на войне» — есть только работа, много тяжелой работы без мыслей, без радости, без конца.