Сдаёшься?
— Ты в самом деле считаешь меня чистюлей и профессорской дочкой?
В уборной громко и не переставая шумела вода. Он не ответил. Она обернулась. В комнате никого не было. Она подошла к двери, осторожно потянула дверную ручку, дернула ее двумя руками изо всех сил. Дверь не поддалась. Дверь была заперта.
Она постояла возле двери, прислушалась к коридору: в уборной шумела вода, что-то негромко стукнуло в конце коридора, — может быть, стукнула входная дверь. Все было так, как если бы она увидела привидение. Можно, наверное, верить в привидения, если их не видеть. Но, увидев, поверить? Она ударила по двери кулаком, другим, одним и другим поочередно, двумя вместе, одним…
Дверь отворилась бесшумно, как и закрылась.
— Что с тобой, маленькая?
— Почему ты не скажешь все честно? Разве не должен ты сказать мне все честно?! Разве не станет нам легче?
— Станет! — закричал он шепотом, и шея у него стала темной, и на ней вздулась вена. — Конечно, нам станет легче, как же иначе! Конечно, я устал от твоих фокусов, конечно, мне надоело, что ты прячешь меня от всех, как дезертира, конечно, потому у меня сейчас женщина, только такая глупенькая чистюля, как ты, никогда не сможет понять этого, как же иначе. — Он замолчал, посмотрел ей в лицо и сказал совсем тихо: — Если уж тебе так этого хочется. Я успел ее узнать и полюбить за пять — нет, вру — за четыре дня. Она и сейчас здесь. Знакомься, она в этом шкафу.
Он помолчал и вдруг прыгнул к шкафу, распахнул обе его створки и поклонился женщине красивым взмахом руки, широко и низко. Он постоял перед нею в своем шикарном поклоне, выпрямился и засмеялся. Она посмотрела на низкую горку чистого постельного белья, сложенного на верхней полке в одной половине шкафа, на три вешалки — две с пиджаками, одну — пустую, деревянную; в черной пустоте вешалки раскачивались, с пиджаками — помедленнее, свободная — побыстрей; послушала, как он смеется — долго и громко, чем-то очень довольный, и заплакала.
Двумя руками он прижал ее голову к своему плечу.
— Не надо, не надо, зачем, прости, моя барышня пришла, моя барышня ко мне вернулась, значит, теперь все станет хорошо.
Она уперлась лбом ему в грудь и засмеялась.
— Забодаю, забодаю, — сказал он. — Ты моя голубая мимоза.
Он расстегнул на ней пальто — шесть пуговиц одну за другой, снял, аккуратно встряхнул, повесил в шкаф на пустую вешалку, вешалка с пальто закачалась сильнее, чем обе вешалки с пиджаками, плотно сомкнул створки шкафа.
Она посмотрела в зеркальную дверцу шкафа, послюнила палец и стерла черные пятна под глазами от слез и ресничной туши; послушала, как тихо в квартире; прошлась по комнате и вдруг вскочила на подоконник.
По дну высохшего колодца-двора, мимо единственной мерцающей в матовой его черноте лужи, освещенная спереди темным шатким светом из подворотни, шла, сплющенная сверху, будто прижимающаяся к земле, фигура в темном пальто или плаще, в темных брюках и в светлой шапке с длинной кисточкой сзади. Длинная кисточка сильно раскачивалась на ветру.
Женщина распахнула форточку, протиснулась в нее плечами и крикнула в черную глубину колодца:
— Приве-е-т! Поздно гуляете, мадам!
— Ам-ам-ам… — эхом посмеялся над нею колодец.
Фигура замерла возле лужи и, не оборачиваясь, подняла голову. Кисточка раскачивалась.
Он потянул ее за ноги с подоконника; она упиралась, уцепившись за раму, она ждала, что вот-вот та, внизу, обернется, — та не оборачивалась, кисточка раскачивалась, он тащил ее за ноги, она упиралась. Лопнуло стекло, зазвенели посыпавшиеся осколки, кисточка раскачивалась, он очень сильно тащил ее вниз, она отпустила раму, спрыгнула на пол и, снова прыгнув, села на подоконник спиной к разбитому окну.
— Ну вот… — сказал он. — Беда какая… Окно разбила… Руку порезала…
Она сидела на подоконнике и смотрела, как капают из ладони и бурыми неровными пятнами расплываются капли крови на голубой юбке. Не отводя от нее взгляда, он попятился, на ощупь открыл шкаф, на ощупь достал из него бинт, потом йод, потом вату. Пригнувшись к ее руке, поматывая головой и вздыхая, он смазал порез йодом, аккуратно перевязал бинтом, поцеловал перевязанную кисть, запястье, колено, вернее — голубой чулок, там, где колено, потом взял ее на руки, перенес на диван и погасил свет.
Скоро он спал. Лежа в темноте с открытыми глазами, она слушала, как длинно и ровно он дышит. Ей было хорошо. В темноте она верила всему, что он делал. Все, что он делал в темноте, было правдой.
Он повернулся к стене. Она перестала слышать, как он дышит. В квартире стало опять очень тихо. Она села на диване и закричала:
— Почему-то в уборной не шумит вода, почему-то ты не впускал меня в комнату, почему-то ты запер меня на ключ, я слышала, как стукнула входная дверь! Кто та, с кисточкой сзади, которая болтается в пустом дворе одна среди ночи?!
Не шевельнувшись, он ответил сразу:
— Ты знаешь, я не знаю, почему шумит или не шумит в уборной вода. Ты знаешь, что стояла на лестнице, потому что у меня был беспорядок. Ты знаешь, что я тебя не запирал, что заскочил замок. Ты знаешь, что входную дверь никто не открывал, что стукнуть могло все что угодно. Ты знаешь, что двор наш общий и что в нем может гулять кто и когда угодно. Ты все это знаешь и, значит, знаешь, что мне незачем тебе отвечать.
Она зажгла лампу на полу, посмотрела на разбитое окно, на шкаф, на неубранный стол, на пять стаканов, на травинку изо рта селедочной головы, собрала свою разбросанную по дивану одежду и начала одеваться.
Он приподнялся на локте и смотрел, как она одевается. Когда она достала из шкафа и надела пальто, он сел на диване и, обхватив голову двумя руками, покачался, как в какой-то кинокартине мусульманин на молитве; потом встал, надел рубашку и брюки и, проскользив по коридору впереди нее в этих туфлях, как на лыжах, распахнул входную дверь и молча встал возле двери.
— Конечно, — сказала она шепотом и остановилась в дверях, — ты ведь не спросишь — вернусь ли я когда-нибудь…
— Тебе все равно ничего не докажешь, — шепотом сказал он.
— Где уж тебе! Ты же видишь, я все понимаю.
— Я и говорю — не стоит и начинать.
— Скорее всего, тебе на все наплевать.
— Просто я устал от твоих фокусов.
— Это ты, ты сам! Ты… ты! — закричала она.
Он перенес ее через порог на лестничную площадку и плотно закрыл дверь у себя за спиной.
— Это ты, ты… ты сам великий… чудо-фокусник! Ай-яй-яй, что за номер приготовил ты уважаемому зрителю! Номер с исчезновением женщины через канализацию, с заменой ее другой в той же постели, без антракта! Спешите, спешите, уважаемые зрители! Только, только у нас!
Мужчина морщился, будто разжевывал стрептоцид. Но вдруг в глазах его встали слезы.
— Я понял, — сказал он. — Я все понял. Патологическая ревность, признак какого-то тяжкого психического заболевания. Забыл — какого. Я ведь говорил насчет тебя с тем приятелем. Он неплохой врач. Ты сама поговоришь с ним. Расскажешь все про себя, про то, что, случается, тебе кажется.
Женщина расширяла, как в темноте, глаза.
— А совсем хорошо будет, маленькая, если ты сейчас подумаешь и сама осознаешь, какая тебе примерещилась чепуха. Разве мы не любим друг друга? Ну подумай, зачем это мне нужно?
Женщина подошла к двери и сильно ударилась о косяк лбом. В голове у нее завертелось и загудело, будто заработал пропеллер. По крайней мере, все перемешалось, а когда уляжется, ей, может, перестанет казаться, что эта ночь, лестница, облупленная дверь, он у двери, она сама — все это ей кажется.
Женщина побежала вниз по лестнице. Она бежала быстро — ступени кружились под нею, словно она не бежала, а быстро вертелась над лестницей на карусели. Женщина шла, ступени вертелись под ней еле-еле — карусель притормозили.
Когда до двери во двор осталось две ступени — карусель остановили. Ступени чуть-чуть покачивались. Можно было слезать с карусели. С игрушечного разноцветного коня. Ступени ведь тоже остановились.