Сдаёшься?
Да, да, именно с резным н а с т о я щ и м коньком — в виде головы коня с шеей, ведь не прибивать же такой конек к плоской крыше из толя одноэтажного домишки — люди-то засмеют! Этот н а с т о я щ и й конек на крыше новой двухэтажной дачи стал одно время истинным коньком всех тетиных разговоров и в городе, и на дачке: и когда она варила суп в коммунальной кухне, и когда стояла в очередях, и когда приходила в гости, и когда спорили о том, сдвигать или не сдвигать сарайчик, где располагалась кухонька, под место для нового фундамента, и когда вонзили в дерн заступ первой лопаты, начав копать яму для первой сваи, — она все время только и говорила об этом коньке: дескать, такой н а с т о я щ и й голубой конек был на крыше дома их бабушки, и если такой же конек будет на ее доме, она всегда будет вспоминать и бабушку, и свое счастливое детство. И дальше шли истории про бабушку и про счастливое детство, но потом все неизменно возвращалось к коньку. И, может быть, в какой-то мере прабабушка и тетино детство были действительно связаны в ее сердце с таким коньком, но главным все же здесь было скорее всего то, что ни у кого из владельцев двухэтажных домов в садоводческом товариществе «Волна» (а все уже успели возвести на своих крошечных участках большие двухэтажные дома; кто — сам, кто — нанимал, кто — получше, кто — похуже, но одноэтажных, кроме тетиного, не осталось ни одного) не было на крыше резного настоящего конька. И сделали бы и двухэтажную дачу, и конька на крыше — тетя была тогда еще не старая и совсем бодрая, а дядя, хоть и старше ее и по основной специальности был шофером, но в молодости переменил много профессий и был мастером на все руки, и вообще он был очень хорошим, работящим, почти непьющим человеком, — если бы не внезапная тихая его смерть. И вот эта-то дачка теперь целиком легла на плечи тети, а так как продать ее она ни за что не хотела (точно так же вцепилась она и в белое пианино, как и тогда, когда он ушел к новой жене, — а уж после его смерти и подавно! — хотя деньги-то и тогда, и теперь сразу нужны стали позарез, и ведь покупатели всегда находились!), уверяя всех, что без сердечного приступа и представить себе не может, как по комнатке, по верандочке, по дорожкам да по лужку — по всему, сделанному своими руками (даже земля в низинке перед домом была куплена и перетаскана под лужок ведрами), «по всему, давно уже ставшему просто родным!» — будут топать чьи-то чужие незнакомые ноги, а больше всего этого ей, по-видимому, не хотелось выглядеть после смерти мужа обедневшею, разорившеюся, — как бы там ни было, как бы она ни вертелась, ни крутилась одна на свою маленькую пенсию (возрастная гипертония и, главное, летние хлопоты, изматывающие ее вконец, заставили ее в последнее время отказаться даже от приработка два месяца в году), все же на старости лет у нее была собственная дача, и, уходя из дома на электричку с набитыми сумками, она непременно останавливалась посреди двора и кричала соседям в пятый этаж: «…овна, будут мне звонить — скажите, что я уехала на дачу!» Два лета после смерти дяди тетя не ездила на дачку: закрыла сразу окна наглухо ставнями с засовами, да еще поверху заколотила досками крест-накрест, из одной только гордости все заколотила да заперла — ни к чему здесь была такая важная предосторожность; кроме дачной мебели и одежды, то есть всякого старья и хлама, ни на что не нужного в городе (мебель, например, та самая, довоенная, стояла, которую тогда люди, занявшие их комнату, отдали — племянница со вторым своим мужем сюда перевезли, когда ее на новую сменили), да еще — прямо курам на смех! — где-то договорилась, кого-то наняла и в полдня высокий забор из мелкой железной сетки поставила, а на калитку два громадных замка навесила, а забор ведь поставила всего с одной стороны, с фасадной, но чтобы все видели: хоть и вдовой осталась, а вполне самостоятельная хозяйка, и замки для того же навесила — чтоб знали, и больше — два лета туда ни шагу. Зато через два года, когда в середине лета приехали туда вместе, они обе так и ахнули: такое запустение здесь воцарилось, только руками развели — как долго усердствовали, как долго все «культивировали» и как стремительно все одичало! Крапива и лопухи среди захиревших цветов вымахали в рост человека, одуванчики белым снегом сплошь покрыли лужок перед домом, клубники среди репейника не видно, в кустах черной смородины вымахали какие-то белые дудки, а четыре из шести яблонь сорта штрифель стояли без листьев. Даже крошечный домик присел на один бок, как корабль на мели.
Теперь каждое лето тетя слезно молила ее «ради всего святого» взять поскорее отпуск и пожить вместе с нею на даче. «Пожить с ней на даче» означало вкалывать с утра до вечера не покладая рук: с утра до захода солнца они вместе косили, пололи, удобряли, поливали, подстригали, приваливали, рыхлили, утаптывали, копали, засыпали, олифили, красили, пилили, заколачивали, таскали торф и навоз, землю и песок — участок плавал в болотистой низине, — в общем, в поте лица старались залатать хозяйство, в котором без дяди все неудержимо кривилось, косилось, разъезжалось, рассыхалось, вымерзало, зарастало, размокало, сгрызалось, то есть стремительно приходило в упадок, словно бы от тоски по хозяину или обиды на него.
После смерти дяди тетя стала незаметно да постепенно единолично распоряжаться ее свободным временем, зазывая, заманивая, затаскивая, улавливая ее на свою дачку, и она, жалея тетю, все свое свободное время в дачный сезон хоть и нехотя, но туда ездила.
Как-то в погожий летний день зазвала с собой для компании на дачу Таисию (медсестру у глазника в их поликлинике) — такую же сорокалетнюю незамужнюю и бездетную свою подругу.
Таисия явилась на пригородную платформу, как на загородный пикник в каком-нибудь заграничном фильме: в ярчайшем платье с синтетической ниткой, в светлых узеньких туфлях на высоченном каблуке, с сумкой из разноцветной соломки, перекинутой через плечо, и в большой шляпе из такой же соломки, надетой набок.
Таисия и всегда была разодета в «пух». «Без мужа, а как одевается!» — завистливо шушукались некоторые в поликлинике, будто намекая на что-то стыдное, но ничего стыдного не было. Таисия неделями сидела на одной свекле, да еще и ее мать, несмотря на свою скупость, нет-нет да и подкидывала ей деньжонок (мать Таисии уже несколько лет как была на пенсии), но прежде раз в год обязательно отрабатывала положенные пенсионерам два месяца, а теперь, когда разрешили, работала и весь год (а чем плохо — зарплата-то целиком при полном сохранении пенсии!) у себя же в книжном магазине, в котором работала прежде. Она и раньше, конечно, кое-что прикопила (книголюбы ведь всегда находились, а теперь-то уж на книжки какой спрос!), и все свои деньги Таисия тратила на наряды, а она уж и заграничные раздобыть умела, без конца шепчась в коридорах поликлиники или воркуя по телефонам с благодарными матерями своих маленьких пациентов, у нее и на курорты еще оставалось. Так нет же, все равно вот одна; ни мужа, ни даже «друзей» — как называлось это у них в поликлинике — не находилось.
Уже по дороге, на пересадке с одной электрички на другую — на условленную электричку Таисия опоздала, и на пересадке они как раз попали в самый большой перерыв, — Таисия тихо сердилась и ворчала себе под нос, а потом, шагая за ними три километра до дачи по лесным корявым или болотистым, с крапивой и репьем, узким горбатым тропинкам на своих аршинных каблуках — переобуться в старые тапки, которые они ей предложили, она нипочем не согласилась, — уже ругалась (как она умела, когда разойдется) громко и такими нехорошими словами, что тетя хмурилась и поджимала губы. В довершение всего, когда уже почти добрались до дачи, оказалось, что она ухитрилась потерять где-то свою громадную разноцветную шляпу. За шляпой, конечно, вернулись до самой станции, но не нашли, и Таисия вконец прокляла судьбу. Прибыв все же на дачу — босиком, с исцарапанными и изодранными в кровь ногами, со светлыми покоробившимися, навсегда испорченными дорогими туфлями в руках, — она скинула свое нарядное платье и осталась в маленьком разноцветном купальнике-бикини. Соседи-мужчины, конечно, и большею частью почему-то старики, — едва не вывернули себе шеи, таращась поверх густых рядов смородины и малины, разделяющих участки вместо заборов, на не виданное доселе здесь, в скромном, сугубо семейном, трудолюбивом (в выходные со всех сторон вместо пения птиц — звуки пил, молотков, топоров) садоводческом товариществе, чудо: на молочно-белое, обильное, рыхлое, лениво вываливающееся из полосок бюстгальтера и трусиков почти голое тело Таисии. И — да, да, она сама это видела! — один чудак старикан высунулся из чердачного окна своей двухэтажной дачи и глазел на Таисию в большой полевой бинокль! Таисия, держа одной рукой надушенный платок под носом, с оскорбленным видом стащила на новую грядку под клубнику половину ведра навоза, потом долго плескалась на улочке садового товарищества у колодца под любопытными взглядами детей, восхищенными — стариков и злобными — женщин, потом улеглась на копну сена в тени дерева черной рябины и пролежала там до обеда. После обеда она снова вдруг встрепенулась и потребовала немедленно отвести ее к какой-нибудь воде. Беда была, однако, в том, что хотя на высоких железных воротах садоводческого товарищества гордо красовалась под стеклом белая вывеска с голубыми волнами и синими пошатнувшимися буквами, словно плавающими в этих волнах и образующими слово «ВОЛНА», но до ближайшей речушки надо было ехать электричкой остановок шесть. (Никто толком не знал, откуда взялось это название садоводческого товарищества; можно было подумать, что вся эта вывеска была делом рук какого-нибудь подвыпившего и размечтавшегося или расшалившегося художника-самоучки, но нет, название существовало и было официально закреплено во всех бумагах: в членских книжках, справках, реестрах и др.) Но чтобы вконец не посрамить дачи, пошли на карьер. Прежде, лет тридцать тому назад, первые поселенцы садоводческого товарищества «Волна» еще помнят — на месте этого карьера было торфяное болото. Потом ближний колхоз начал там механизированные торфяные разработки. Впрочем, разработки очень скоро забросили; то ли нашли торфяник поближе, то ли новый председатель оказался нерадивым, да кто его знает, почему, никто этим не интересовался. Но все же среди болота успело образоваться мутное озерцо. Дальше, год от года, это озерцо неуклонно расширялось, так как все окрестные садоводческие товарищества и кооперативы продолжали брать здесь торф для удобрения скудной в этих местах земли, подкапывая берега лопатами и развозя его по своим участкам на тачках. По слухам, в этом карьере купались и мальчишки из ближней деревни, и мальчишки садоводческих товариществ — из тех, кто повольнее. Таисия долго стояла на сочащемся грязью берегу, долго-долго смотрела на бурую воду, куда плюхались с берега потревоженные лягушки, на нескольких мальчишек, бултыхающихся на другом берегу, на одинокую лодку с сидящим в ней дедом в тюбетейке и с удочкой в руке — глаза деда были закрыты, очевидно, так ему лучше мечталось о том, как он поймает здесь рыбу, — потом повернулась и, не сказав ни слова, зашагала обратно, яростно вращая над головой раскрытый розовый японский зонтик. Забрав сумку с веранды и перекинув ее через плечо, она, едва простившись и не позволив себя проводить, зашагала на станцию. Она гордо уходила в лес по тропинке, вьющейся мимо цветущего поля клевера и люцерны, с одной стороны, и густых зарослей бурьяна и кустов — с другой, спотыкаясь и оступаясь на своих высоченных ободранных каблуках и задирая подол платья до самой груди, чтобы не изодрать его о репей и сучья. Больше она не только не приезжала к ней на д а ч у, но после этой поездки долго не звонила подруге, как обычно, просто так, потрепаться, и даже, встречаясь с ней в поликлинике, три недели с ней не здоровалась.