Четыре тысячи, восемь сотен
Процесс слегка успокаивается (вспыхивают образы для каждого из этих понятий). Я могу это постичь, оставаясь спокойным, я могу дойти до конца (вспыхивают образы). Я сижу, положив голову на колени (вспыхивают образы), пытаясь добиться необходимой сосредоточенности мыслей, чтобы справиться со всеми резонансами и ассоциациями, которые пластырь (вспыхивают образы) продолжает передавать в мой не вполне зрячий левый глаз.
Не было никакой нужды совершать невозможное, засев за составление словарь на бумаге. За последние десять дней образы вытравили свой собственный словарь прямо в моем мозге. Нет необходимости сознательно наблюдать и запоминать, какой образ соответствует конкретной мысли; все свое бодрствование я провел в окружении тех же самых ассоциаций – они въелись в мои синапсы за счет простого повторения.
И теперь это начинает приносить свои плоды. Мне не нужен пластырь, чтобы знать, какие мысли, на мой взгляд, крутятся у меня в голове – но теперь он показывает мне и все остальное: слишком слабые и мимолетные детали, которые невозможно уловить при помощи одной лишь рефлексии. Не один, самоочевидный поток сознания – последовательность событий, определяемую самым мощным образом из всех, активных в конкретный момент времени – а все кружащиеся под ним потоки и водовороты.
Весь хаотичный процесс мышления.
Пандемониум.
Речь – это настоящий кошмар. Я практикуюсь в одиночестве, разговаривая с радио, но мой голос настолько нетверд, что я не решаюсь даже на телефонный разговор, пока не научусь избегать ступора и не отклоняться от намеченной цели.
Мне едва удается открыть рот, не ощущая дюжину образов слов и фраз, которые возносятся в ранг возможных , соревнуясь за возможность быть высказанными – и каскады, которые должны были за долю секунды схлопнуться до единственного варианта (раньше так, скорее всего, и было, иначе весь этот процесс был бы просто невозможен), продолжают нерешительно жужжать в силу одного лишь факта, что теперь все альтернативы стали доступны моему сознанию. Спустя какое‑то время я научился подавлять обратную связь – по крайней мере, настолько, чтобы избежать паралича. Но ощущения по‑прежнему довольно странные.
Я включаю радио. – Тратить деньги налогоплательщиков на реабилитацию равносильно признанию, что мы слишком рано выпустили их на свободу, – говорит дозвонившийся на станцию радиослушатель.
Каскады образов наполняют оголенный смысл слов множеством ассоциаций и связей…, которые уже спутаны с каскадами, конструирующими собственные ответы и вызывающими собственные ассоциации.
Я отвечаю так быстро, как могу: «Реабилитация обходится дешевле. А вы что предлагаете – держать людей под замком, пока они не станут слишком дряхлыми, чтобы снова преступить закон?» Когда я говорю, передо мной победоносно вспыхивают образы выбранных слов – в то время как образы, отражающие два‑три десятка других слов и фраз, начинают угасать только сейчас, как будто услышать мой фактический ответ было для них единственным способом убедиться в потере собственного шанса на жизнь.
Я повторяю эксперимент десятки раз, пока не начинаю четко «видеть» образы для всех возможных ответных реплик. На моих глазах они плетут в моем разуме замысловатые паутины смыслов, в надежде, что выбор падет именно на них.
Вот только… где и когда происходит этот выбор?
Ответа на этот вопрос у меня по‑прежнему нет. Когда я пытаюсь замедлить процесс, мои мысли сковывает паралич – но если мне удается получить отклик, любая попытка проследить за его динамикой оказывается тщетной. Спустя секунду или две, я все еще могу «видеть» бо льшую часть слов и ассоциаций, затронутых этим процессом…, однако отследить выбор реплики до его источника – до самого меня – все равно что пытаться найти виновного в столкновении тысячи машин по одному размытому снимку, на котором с большой выдержкой запечатлена вся неразбериха.
Я решаю сделать перерыв на час‑другой (Каким‑то образом я решаю). Ощущение разложения на кучу извивающихся личинок потеряло первоначальную остроту – но я все равно не могу до конца заглушить собственное восприятие пандемониума. Я мог бы попробовать снять пластырь – но риск медленной реакклиматизаци, которая может потребоваться, когда я снова его надену, вряд ли того стоит.
Стоя в ванной и бреясь, я перестаю смотреть себе в глаза. Хочу ли я пройти через это? Хочу ли наблюдать за отражением своего разума в тот момент, когда убиваю незнакомого человека? Что это изменит? Что докажет?
Это бы доказало, что внутри меня есть искорка свободы, к которой больше никто не может прикоснуться – и которую никто не может забрать. Это бы доказало, что я, наконец‑то, несу ответственность за все свои поступки.
Я чувствую, как что‑то поднимается внутри пандемониума. Как что‑то всплывает из его глубин. Закрыв оба глаза, я замираю, оперевшись на раковину – затем я открываю глаза и снова пристально смотрю в оба зеркала.
И, наконец, я вижу его поверх своего лица – замысловатый звездчатый образ, похожий на какое‑то придонное животное, касающееся своими тонкими нитями десяти тысяч слов и символов – имея в своем распоряжении всю машинерию мысли. Меня накрывает волна дежавю: этот образ я «видел» уже много дней. Всякий раз, как воспринимал себя в качестве субъекта, действующего лица. Всякий раз, когда размышлял о силе воли. Всякий раз, как мысленно возвращался к тому моменту, когда почти нажал на спусковой крючок.
У меня нет ни единого сомнения: это оно. То самое «Я», которое принимает все решения. «Я», которое свободно.
Я снова замечаю свой глаз, и образ начинает источать потоки света – не просто от вида моего лица, а от вида того, как я наблюдаю и знаю, что наблюдаю – и что могу в любой момент отвернуться.
Я встаю и изумленное разглядываю это чудо. Как мне его назвать? «Я»? «Алекс»? Ни одно из этих имен на самом деле не годится; они слишком многозначны. Я пытаюсь найти слово, образ, который бы дал самый мощный отклик. Отражение моего лица в зеркале, извне, вызывает едва заметное мерцание – но когда я ощущаю себя безымянно сидящим в темной пещере черепа – наблюдая за происходящим через глаза, управляя телом…, принимая решения, дергая за ниточки… образ распознает меня, вспыхивая ярким пламенем.
– Повелитель воли, – шепчу я. – Вот кто я такой.
Голова начинает пульсировать. Я позволяю созданному пластырем образу погаснуть.
Закончив бриться, я в первый раз за несколько дней осматриваю пластырь снаружи. Дракон, вырывающийся из своего иллюзорного портрета в попытке обрести трехмерность – или, по крайней мере, изображенный таковым. Я думаю о человеке, у которого украл пластырь и задаюсь вопросом, смог ли он хоть раз заглянуть в пандемониум так же глубоко, как и я.
Но такого просто не может быть – ведь тогда он бы ни за что не позволил мне забрать пластырь. Потому что теперь, когда перед моими глазами появился проблеск истины, я знаю, что расстался бы со способностью ее видеть лишь ценой собственной жизни.
Я выхожу из дома около полуночи, осматриваю местность, считываю ее пульс. Ритм, в котором сменяется активность местных клубов, баров, борделей, игровых домов и частных вечеринок, слегка отличается от ночи к ночи. Но меня не интересуют скопища людей. Я ищу место, куда человеку идти ни к чему.
Наконец, я выбираю стройплощадку, расположившуюся в окружении безлюдных офисов. Я нахожу клочок земли, закрытый от двух ближайших уличных фонарей большим контейнером у дороги, который отбрасывает черную треугольную тень. Я сажусь на промокший от росы песок и цементную пыль – пистолет и балаклава лежат наготове в пиджаке.
Я спокойно жду. Я научился терпению – бывали ночи, когда мне приходилось встречать рассвет с пустыми руками. Но чаще кто‑нибудь обязательно решает срезать путь. Или забредает не туда.
Прислушиваясь к звуку шагов, я отпускаю свой разум в свободное плавание. Я старюсь пристальнее следить за пандемониумом, пытаясь выяснить, удастся ли мне пассивно впитывать последовательность образов, размышляя о чем‑то другом… а затем заново проигрываю свои воспоминания, фильм о моих мыслях.