Четыре тысячи, восемь сотен
– Думаю, тебе пора, – говорит Мира.
Картинка с пластыря исчезает, как проколотый пузырь с мыслями мультяшного героя – но мне удается задержать его усилием воли.
– Алекс? Думаю, тебе лучше уйти.
Волосы у основания шеи встают дыбом. Я видел… что? Те же самые образы, после того, как она произнесла те же самые слова? Я отчаянно пытаюсь воспроизвести их последовательность по памяти, но образы, которые я вижу прямо сейчас – образы, отвечающие за попытку что‑то вспомнить? – сводят мои старания на нет. А когда я, наконец, позволяю картинке погаснуть, момент уже упущен; я не знаю, что именно я видел.
Мира кладет руку мне на плечо. – Я хочу, чтобы ты ушел.
У меня по коже бегут мурашки. Даже не видя перед собой картинку, я знаю, что в ней вспыхивают те же самые образы. «Думаю, тебе лучше уйти». «Я хочу, чтобы ты ушел». Я не вижу звуков, закодированных в моем мозге. Я вижу их смысл.
И даже сейчас, даже просто размышляя об этом самом смысле – я знаю , что та же последовательность повторяется снова, но слабее.
Мира меня сердито встряхивает, и я, наконец, поворачиваюсь к ней лицом. – Да что не так‑то? Хотела поиметь пластырь, а я тебе помешал?
– Очень смешно. Иди уже.
Я медленно одеваюсь, чтобы ее позлить. Затем, встав у кровати, я разглядываю ее худощавое тело, свернувшееся под простынями. «Я мог бы причинить ей немалый вред, если бы только захотел», – думаю я. – «Это было бы так просто».
Она смущенно смотрит на меня. Я чувствую укол стыда – по правде говоря, мне не хотелось ее даже пугать. Но сожалеть поздно; я уже это сделал.
Она разрешает мне поцеловать ее на прощанье, но все ее тело будто окоченело от недоверия. Меня мутит. Что со мной происходит? В кого я превращаюсь?
Но на улице, в холодном ночном воздухе, мое сознание проясняется. Любовь, эмпатия, сострадание – все это препятствия, которые я должен преодолеть на пути к свободе. Мне не обязательно выбирать насилие – но мои решения не имеют никакого смысла, пока их сковывают социальные нормы и сентиментальность, лицемерие и самообман.
Ницше это понимал. Сартр и Камю понимали.
«На моем пути на было никаких преград», – спокойно рассуждаю я. – «Я мог сделать все что угодно. Мог бы сломать ей шею. Но я решил этого не делать. Я решил . Но как именно это произошло. Как… и где? Когда я сохранил жизнь владельцу пластыря…, когда я решил не трогать Миру… в конечном счете именно мое тело поступило так, а не иначе… но где же все началось?»
Если пластырь показывает все, что происходит в моему мозге – или все, что имеет значение: мысли, смыслы, высшие уровни абстракции – смог бы я проследить за процессом, умея читать эти образы? Смог бы найти его первопричину?
Я останавливаюсь на полушаге. Эта мысль пьянит и кружит голову. Где‑то в глубине моего мозга должно быть «Я»: источник всех поступков, самость, принимающая решения. Нетронутая культурой, воспитанием, генами – источник человеческой свободы, полностью независимый, отвечающий лишь перед самим собой. Я всегда это знал – но годами пытался придать этому знанию более четкую форму.
Если бы пластырь мог отразить мою душу, как в зеркале – если бы я мог своими глазами увидеть, как моя собственная воля исходит из центра моего естества в то самое мгновение, когда я нажимаю на спусковой крючок…
Это был бы момент идеальной честности, идеального понимания.
Идеальной свободы.
Придя домой, я ложусь в темноте, восстанавливаю увиденную картину в памяти и начинаю экспериментировать. Если я собираюсь идти вверх по течению, мне придется нанести на карту как можно бо льшую территорию. Это не так‑то просто – наблюдать за собственными мыслями, искать закономерности, пытаясь найти связи. Видятся ли мне образы, в которых отражаются идеи как таковые, пока я сам выбираю первую пришедшую в голову ассоциацию? Или они связаны, скорее, с самим процессом концентрации, балансирующим между образом и мыслями, которые, как я надеюсь, он выражает?
Я включаю радио, нахожу ток‑шоу – и пытаюсь сосредоточиться на словах, одновременно удерживая в сознании пластырный образ. Мне удается различить образы, вспыхивающие в ответ на несколько слов – или, по крайней мере, образы, присутствующие в каждом из каскадов, возникающих в тот момент, когда эти слова пускаются в ход – но после пятого или шестого слова я упускаю из вида первое.
Я зажигаю свет, беру бумагу и пытаюсь набросать словарь. Но дело безнадежное. Каскады действуют слишком быстро, и любая моя попытка запечатлеть один из образов, остановить мгновение – это вторжение, которое уносит его прочь.
Уже почти рассвет. Я сдаюсь и пытаюсь уснуть. Скоро мне понадобятся деньги, чтобы заплатить за аренду, мне придется что‑то предпринять – если только я не соглашусь на предложение Трэна. Пошарив под матрасом, я убеждаюсь, что пистолет все еще на месте.
Я вспоминаю последние годы своей жизни. Одна бесполезная университетская степень. Три года безработицы. Днем – спокойная работа в сфере бытовых услуг. Потом – ночные вылазки. Пелена иллюзий слой за слоем спадает с моих глаз. Любовь, надежда, мораль… все это нужно преодолеть. Теперь я не могу остановиться.
И я уже знаю, как все должно закончиться.
Когда в комнату начинает проникать свет, я чувствую внезапную смену… чего ? Настроения? Восприятия? Я не свожу глаз с узкой полоски солнечного света на осыпающейся с потолка штукатурке – но все выглядит так же, как и прежде, ничего не изменилось. Я мысленно сканирую свое тело, как если бы столкнулся со слишком чуждой для себя болью, чтобы сразу же ее осознать – но в ответ получаю лишь обострение собственной неуверенности и смущения.
Странное ощущение усиливается – и я невольно вскрикиваю. Мне кажется, будто моя кожа лопается, обнажая жидкую плоть, из которой выползают десять тысяч червячков – вот только нет ничего, что могло бы объяснить такое ощущение: ни видимых ран, ни насекомых, и абсолютно никакой боли. Ни зуда, ни жара, ни холодного пота… ничего. Это похоже на жуткие истории о наркоманах, резко ушедших в завязку, или кошмарном приступе алкогольного делирия – но лишенные всех симптомов, кроме самого чувства ужаса.
Скинув ноги с кровати, я сажусь, держась рукой за живот – хотя в этом нет никакого смысла: меня даже не тошнит. Напряжение исходит не из моих внутренностей.
Я сижу, дожидаясь, пока не уляжется паника.
Но ничего не меняется.
Я едва не срываю пластырь – а что еще это может быть? – но успеваю передумать. Сначала я хочу кое‑что попробовать. Я включаю радио.
– … предупреждение о циклоне, надвигающемся на северо‑западное побережье…
Десять тысяч червячков струятся и клокочут; слова ударяют по ним, как поток воды из пожарного шланга. Я резким движением выключаю радио, успокаивая столпотворение – и после этого слова эхом отдаются в моей голове:
– … циклон…
Каскад окаймляет понятие, возбуждая образы, которые отражают его звучание; едва ощутимый вид слова на письме; изображение, абстрагирующее сотню спутниковых погодных карт; кинохроника с вырванными ветром пальмами – и гораздо‑гораздо больше, настолько, что невозможно охватить.
– … предупреждение о циклоне…
Большая часть образов, отвечавших за «предупреждение», уже были активны – опираясь на контекст, предугадывая очевидное. Образы съемок с высоты урагана становятся сильнее и возбуждают другие – сделанные наутро кадры людей рядом с пострадавшими от непогоды домами.
– … северо‑западное побережье…
Образ спутниковой погодной карты сжимается , фокусируя свою энергию в одном взятом из памяти – или сконструированном – изображении с наложенным в нужном месте вихрем облаков. Вспыхивают образы, кодирующие названия полудюжины северо‑западных городов, виды туристических достопримечательностей…, пока каскад не добирается до туманных ассоциаций со спартанской простотой деревенских пейзажей.
И я понимаю, что именно сейчас происходит. (Вспыхивают образы «понимания», вспыхивают образы «образов», вспыхивают образы «замешательства», «переполненности чувствами», «безумия»…)